Table of Contents
Table of Contents
  • 6
Settings
Шрифт
Отступ

6

Квартира присвоила своего владельца, отказываясь признавать, что пройденный километр важнее длины ноги, торчащей из-под задравшегося одеяла, под которым полупроснувшийся Владислав оформлялся телесно, обрастая плотью, впитывая выжатую мякоть.

Едва волоча ноги, он сел на разобранную диван-кровать и огляделся. В углу стояли табурет и вывихнутая гладильная доска, сообща напоминая очертания вражеского авианосца; своенравная трикотажная рубашка с трудновыводимым пятном пота была вздернута, как белый флаг, на створке запылившегося шкафа; на полу можно было наблюдать извечную и непримиримую вражду левого и правого потерянного носка; на выделяющемся левом носке прорыто большим пальцем-землекопом уродливое отверстие.

Пиджак, свесив пустые рукава, как перед незапланированным расстрелом, позаимствовал временно форму у чуть изогнутой спинки стула, но все-таки, для полноты жизни, нуждался в утраченных объемах плоти, принадлежавшей Владиславу.

Качественные, планомерного покроя импортные брюки с каким-то удивленным видом (о чем говорило кольцеобразное соединение штанин) наполовину простирались с диван-кровати на паркетный пол.

Это было то, из чего состоял Владислав и, хуже всего, что все эти разрозненные, разбросанные вещи, из которых он себя каждое утро собирал, которые он к себе для полноты прилаживал, выглядели куда представительнее, куда аккуратнее и чаще удостаивались похвалы незнакомцев («Хороший такой пиджачок, где брал?»), нежели прячущаяся под ними черепашья личность.

Гудели автомобильные клаксоны. В соседних домах окна были нараспашку, но едва заметная сетка от проникновения комаров не позволяла достичь беспробудного слияния с окружающей средой человеку, не обкусанному этими вице-президентами среди кровососущих.

У Владислава, между делом, имелась целая теория о том, что пространство передается воздушно-капельным путем, половым контактом, через генитальный герпес или расчесанные укусы комаров, разносящих не само пространство, но какой-нибудь искажающий восприятие недуг, инфекцию, неуловимый лейтмотив ностальгических переживаний, наделяющее вещи призрачным ореолом смутной узнаваемости.

Случалось, что Владислав воображал, как множество комаров через поры высосет всю его кровь до капли и разнесет семя его вымышленной болезни по всему миру.

Когда-нибудь он еще будет человеком-одуванчиком, человеком-комаром, пассажиром беспилотного комариного экспресса, полнокровного брюшка, а пока что…

«Ну что ж, пора собираться. Работа ждать не будет, – с этими словами Владислав поднимался и направлялся в ванную комнату. – Ну ничего себе как оно разрослось со дня моего приезда… Уже похоже на ботфорту!» – думал он, глядя на отраженный в зеркале пятнистый потолок, на симптоматическое пятно духовной плесени, расползающееся над его лысеющей головой. В причудливых, гипнотически меняющихся плесневых арабесках норовило проступить чье-то лицо, вот ухо, вот вывернутая верхняя губа, хрящ, рифы скул, брутальные надбровные дуги.

Но все слишком расплывчато, словно это не человеческое лицо лезло из неведомого пространства, но безрадостный запах такого лица, запах застойной депрессии и мыслей о самоубийстве просачивается из пристающих к Владиславу стен, из потолка, закапанного из пипетки ему в нос, в горло, в глаза.

Стараясь не обращать внимания, он постепенно погружался в ежедневную рутину – выбривал щеки, произведя одно внушительное, всеохватно-круговое движение лезвием по отутюженному овалу бесхитростного лица, выскребал шею по фарватеру кадыка, формально выщипал лишние волоски, расческой ровнял военно-морские виски, ножничками наловчился выстригать скрученные нити будущих усов из раздутых ноздрей.

Все в точности так, как делал его отец, пока, будучи еще мальчишкой, Владислав наблюдал за его утренними процедурами. А сейчас он и вовсе чувствовал некоторое удовлетворение от того, что не забыл взять эти привычки на вооружение в нынешнюю жизнь.

Ему казалось, эти процедуры сделают его чуточку более законченным, чем он всегда был.

Ох уже эти мелочные свойства и привычки, приближающие долгожданную полноту жизни, которая, однако, вопреки всем обещаниям и заверениям, никогда так и не наступала.

Поэтому Владислав всегда ощущал себя чуточку мертвым. Но это участь живого человека.

Он возвращался к себе в комнату, где объединенными усилиями руки и утюга отвоевывал у складок помявшуюся рубашку, а когда война за ничейную территорию окончилась, Владислав провел парад после победы над общим врагом – ведь и утюг, в конце концов, имеет право побыть несколько секунд человеческой рукой, отпраздновать эволюционный триумф локтевого сгиба на собственной улице выглаженного белья. Отец мог бы им гордиться.

«Красота…» – подытожил Владислав, одеваясь.

Даже несмотря на расстояние, разделяющее их, отец с сыном теперь стали нечаянно тождественны. Сами о том не подозревая, с утра до вечера, просыпаясь и отходя ко сну, они совершали симметричные движения, оба специфично помешивали остывающий кофе, начитывали по памяти строки из поэзии, думали кто о погибшей матери, кто о погибшей жене, думали о жизни, о смерти…

И вот, глядя на мир из своего экзистенциального аквариума, сквозь быстро запотевающие стеклышки отцовских очков, Владислав в первые недели добивался совпадения, радовался обманчивому, неожиданному сходству несхожих вещей и эпох…

Правда, стоило ему прийти на работу, как тут же наступало разногласие, усугублялся внутренний конфликт с самим собой. И чем больше Владислав работал, тем поганее себя чувствовал.

Не различая утра, дня, вечера, сгорбленный, он сидел на стуле и корректировал статьи общественно-политической газетенки, которая, как выяснилось, издавалась с целью опорочить советскую систему.

Когда он начал понимать, что происходит и на что он подписался, то сперва даже посмеивался.

«Ну да, перестраивайте-перестраивайте, поглядим…»

Но время шло, и в мыслях его, пронизанных туманно-влажным трепетом нервнобольных лучей, шла не только работа – клацали рычажки, щелкали затворы, натужно скрипели валы и раскачивался при каждом усердном нажатии на клавишу печатной машинки стол, – но все это на поверхности, а внутри шла борьба с самим собой, подавленная изжога и текущий по позвоночнику холодный пот.

В скором времени начались активные разговоры, собственно, о переименовании Ленинграда, чтобы город как бы перестал быть тенью небезызвестного мавзолея и небезызвестного вождя. Перестал быть пронумерованной биркой на большом пальце консервированного революционера.

«Эй, чеховский человек в футляре, ты будешь голосовать?» – спросил какой-то молодой парень, видимо, работавший этажом выше и редко с гражданином Говорикиным пересекавшийся.

«Голосовать? Я?! Нет, я никогда не голосовал… Это как-то не мое. Тут нужна активная позиция, – лениво улыбаясь, отзывался незнакомцу Владислав и, сложив календарный лист вчетверо, сунул его под ножку стола, проверяя, не будет ли раскачиваться. – А за что голосовать-то?»

«Ну как это… – моргнув, с недоуменным видом собеседник поскреб затылок. – За переименование Ленинграда, конечно!»

«Что?! Будут переименовывать? – Владислав пощелкал языком. – Экие дела…»

«Ага. Голосование идет общегородское уже вторую неделю. Ты что, человек, с луны свалился?!»

Владислав открыл рот и неожиданно для себя рассмеялся.

«Переименование… Ленинграда… Да-а, вспомнил. Важное дело! Ведь от изменения названий люди сразу станут лучше, человечнее… – протянул он то ли задумчиво, то ли безразлично. – А во что будут переименовывать?»

«Да пока неизвестно, – пожал плечами молодой человек. – Главное сам факт, разве нет?».

«Факт? Да… Факты это главное. Обязательно главное, – без какого-либо энтузиазма пробормотал Владислав, поворачиваясь к печатной машинке. – А всех нас, получается, тоже переименуют?»

«Нас? Это кого?»

«Ленинградцев», – был короткий ответ.

«Э-э… Зачем? Насильно, что ли? – рассмеялся незнакомец. – Зачем нас переименовывать?! Мы и сами переименуемся!»

Владислав только махнул рукой, мол, не мешайте, будьте любезны, делать работу.

«Правильно о тебе говорят… Что ты горациевский хвалитель прошедших времен!» – буркнул молодой человек и был таков.

Владислав, извлекая сигарету, подошел к прямоугольному окошку под потолком, откуда стали доноситься нервирующие пронзительно-пищащие звуки предупредительных сигналов дорожного транспорта, который, по-видимому, периодически давал задний ход, прокатываясь по переулку и скверу через дорогу, приноравливаясь к его тропинкам, которые обрызгивал металлической спринклерной водой.

Владиславу часто приходилось слышать эти звуки не только здесь, на работе, но и посреди ночи в душной квартире с открытыми окнами – в последнее время мир стал слишком шумным, усердно имитируя деятельность и маскируя отсутствием реальных перемен укладкой асфальта и проведением однотипных мероприятий.

«Перестройка», – хмыкнул Владислав, захлопнув окошко.

Шли недели редактирования читательских писем с воспоминаниями и газетных статей, проливавших свет долгожданного выздоровления на постыдно-темное пятно кровавой советской эпохи, от прочтения которых бросало то в жар негодования, то в холод нескрываемого страха.

Да что там, подлинного ужаса!

Владислав для себя, читая, ежедневно открывал новые удивительные вещи.

Он узнал, например, что родился, воспитывался и жил в обезличенной, обесчеловеченной стране, угнетенной и высосанной политическими экстремистами, убийцами и кровопийцами, где обездоленный и порабощенный народ, лишь количественно представленный в виде человеко-часов рабочего времени, среднестатистических и машинально действующих единиц, был раздавлен правительственным террором и загипнотизирован своей же колоритной пропагандистской гадостью.

Когда Владислав читал подобные словоизлияния, его охватывали паралитический шок и ужас.

Неужто он происходил из столь чудовищного мира и даже не замечал?!

«Неужели так и было?! – оглядываясь, не услышал ли кто, Владислав кипел негодованием, источник которого даже не понимал. – Преступник-Сталин… Да, слышали такое. Репрессировали в Сибирь кубометры человеческого тепла в надежде на повышение там суточной температуры, интересный метод потепления. Читали-читали… А можно и меня куда-нибудь репрессировать?! Во мне все равно нет необходимости. Сталинщина… Дьявол-Ленин… Цареборец-революционер… Перестройка… Мда, ну и как, удачно перестроились?! Что-то не видать воспрянувший духовно народ, вернувший чувство собственного достоинства и вздохнувший полно раскованной грудью, раскрепостившийся от коммунистического ига… Где он, обещанный народ, вернувший себе украденное у него заслюнявленное рыло, высморканное в носовой платок?! Где он?! Я его не вижу! Не вижу… Куда нам свобода…»

А газеты тем временем продолжали твердить о запланированных переменах, о светлом будущем без вождизма, без сталинщины, без репрессий и бессмысленного каторжного труда. Запланирован был подъем опозорившейся страны на домкрате демократии к заснеженным вершинам среди лидирующих сверхдержав.

Более того, теперь главную роль в жизни человека будет играть, разумеется, его осведомленность.

Во внутреннем валовом пространстве возрастет многократно доля медийных услуг. Не будет отныне информационной голодовки. Опомнившийся от коммунистического кошмара, в котором десятилетиями прозябал, постсоветский пещерный человек более не будет питаться по талонам, гнить в коммунальной нищете, стоять в очередях, чтобы в последний момент упустить краюху плесневого хлеба, не будет больше вылизывать замороженное, мясистое нутро холодильника, как изголодавшийся зверь вылизывает свою влагосодержащую язву.

Нет, теперь всем был гарантирован выбор и свобода воли. Возможность не работать, не быть трудящимся, чей труд высокоценен, а профессионализм – обязателен, но возможность воровать, спиваться и деградировать.

Зато по своей воле!

Уже запланировано возвращение к промышленной свободе и к настоящей свободе матерного слова, запланирован рывок к разгулу воли и самовыражения, то есть к повадке скалиться и демонстративно присаживаться на корточки, на виду у всех испражняться и при этом от прилюдного наслаждения изнурительно корчиться и содрогаться – от кончика задранного хвоста до жирной капли скисшего пота, свисающей с высморканного носа…

Все чаще во время работы Владиславу приходилось бороться с возрастающим ропотом энтропии, сопротивляться удушающей тошноте и проглатывать поднимающиеся из глубин его нутра ядовитые пузыри стыда и нарастающего чувства вины перед коммунистом-отцом.

Прежде, в период сталинщины, он наверняка имел бы дело с напрасно растраченной на него расстрельной пулей, которая покончила бы раз и навсегда с бессмыслицей его существования, или, в крайнем случае, получил бы предпочтительную определенность и осязаемого врага в каменном лице однозначно-вещественной тюремной камеры, где его издевательски истязали бы, как пролетарского Прометея, пропившего красное знамя своей печени – но сейчас он был заключен в темницу духовную, неосязаемую, лишенную формы, распят на больничном листе бессмысленного мученичества, одиночества, ненужности и небытия.

Будущее казалось не просто чудовищным и лживым, казалось, что оно медленно пожирает, переваривает прошлое и испражняется им, подготавливая стройматериал для возведения новых ценностей и политсистем, и что сейчас Владислав, сидящий за рабочим столом, сидит не в кабинете, а в склизком желудке, по колено в бурлящей желудочной кислоте своего омерзительно-мизантропического настроения.

И хотелось просто унести отсюда ноги, совершить бесповоротное бегство куда угодно, да хоть в персонифицированную болезнь.

«Кто?! Кто это выдумывает?! Зачем?!» – протестовал Владислав. Его негнущейся, отказоустойчивой психике, фиксированной ригидными реакциями, было чуждо все это, чуждо совершенно.

Разница во времени, в пространстве, в подлинности существования, которую он почувствовал еще тогда, сойдя с поезда, сейчас лишь нарастала.

Он чувствовал себя слабосильным стариком, отказывающимся верить в происходящее и льющим слезы, будто у него ничего не осталось за душой, кроме психотравмы, будто отняли последнее, и не оставалось ничего, кроме как психовать и поддаваться бесплодной истерике.

«Неужто люди добровольно отвергают оздоровленный панацеей коммунизма взгляд на безоблачный мир социалистических идеалов, всемирного равноправия, бессмертного общественного труда?! Не милы им, что ли, спортивные достижения, высокие производственные стандарты и мысль о том, что придется работать и блюсти культуру?! Пап, как же так! Что я тут делаю? Зачем я нужен?! Это бессмысленно, бесполезно! Я будто призрак… Да, я и есть призрак. Призрак-коммунист, мучимый страшной изжогой и тошнотой».

После смерти матери Владиславу хотелось верить, что он пойдет по стопам отца. Но ему уже перевалило за двадцать пять и бросалось в глаза лишь очевидное отставание – праздный, расточительно-медлительный, бездетный, запертый в своем непритязательном существовании человек-отход, довольствующийся незначительной скитальческой участью и экономящий, как последний скряга, доставшийся ему и всем гражданам нищенский паёк ленивого, пустопорожнего бытия.

Пустая чашка горбачевского чая в насмешку.

Разве он похож на отца?! Разве он соответствует ему?! Вовсе нет. И это отставание множится день за днем, потому что мир вокруг неожиданно встал и пошел в противоположном направлении, а Владислав остался стоять посередине, не зная, куда себя девать и к чему себя применить.

И эти расточительные размышления, бравшие Владислава в долг у самого себя, обратно его уже не выплачивали, а если и выплачивали, то без установленного процента. Так что он оставался в психическом убытке.

Ему вдруг захотелось позвонить отцу, узнать, что он чувствует, как справляется с этим безобразием, творящимся вокруг, о чем думает?

Впрочем, вряд ли о хорошем. Владиславу на ум неожиданно пришло воспоминание о том, как он, поднявшись еще мальчишкой около полуночи в туалет, увидел отца, стоявшего на табуретке и курящего в форточку на кухне.

Тот глядел в черно-черное обокраденное небо, где не было звезд – и столько усталости было в его позе, столько обреченности в его долгом вздохе безрадостного смирения, который, как ему должно быть казалось, остался никем неуслышанным…

Но Владислав слышал.

И запомнил.

О чем отец тогда размышлял? Может, о звездах? Может, о смерти?

Сейчас это неважно. Важным казался сам образ, меланхолическая до дрожи сущность воспоминания, в которой родился ответ, искомый Владиславом. Ответ на вопрос о настоящем.

Будто наяву, он увидел Виталия Юрьевича, который у себя в квартире в Кексгольме с тоскливой улыбкой сейчас закроет газету, откашляется в немногословный кулак проветренной комнаты и, погасив перед сном свет, поцелует в щеку сестрицу покойной супруги, а затем постарается заснуть – но не с ней, а с мыслями об инфляции, о набегающих ваттах, о крушении социалистического лагеря, об упавшей рыночной стоимости труда, да и в целом о том, что все было зря – и Ленин, и Сталин, и красное знамя на рейхстаге.

Ночь будет бессонной. По темной плоскости потолка, как полуголая проститутка на костылях, изредка будет пробегать нетрудоспособная тень автомобильных фар, останущаяся незамеченной. Ведь отец продолжит размышлять о том, что скоро все знакомое ему окончательно развалится. Пусть это случится и не в подтверждение закона Токвиля, а скорее как закономерная обреченность человеческого замысла на провал.

И со своими грамотами и наградами (ветеран труда, герой прогресса, ревнитель равенства, муж социалистки-поэтессы) он никому будет не нужен во внезапно изменившимся мире.

Никому.

Ни перестройному государству, ни коллективу, ни всесильному профсоюзу, который в своей обезличивающей анонимности теперь получит защиту от правовой расправы, от посягательств бесправного рабочего класса. Не будет нужен даже собственному сыну, странному и отрешенному от всего, от самой жизни, бесперспективному Владиславу, на которого ни в чем нельзя положиться.