Table of Contents
Table of Contents
  • 9
Settings
Шрифт
Отступ

9

Услышав это, Владислав опустил трубку на рычаги, минутку постоял, ощущая, как наполняется тяжестью его коченеющее тело, а затем бессильно опустился на колени.

В атрофированную мышцу сердца вцепилась клещами разводных челюстей свора собак по кличке инфаркт. Сердце Владислава боролось за каждый авиаудар и хлестко билось, как выпотрошенная рыба в отхаркнутом нечеловеческом легком. Кровь неистово пульсировала в затылке и лбе, распланированном согласно замыслу аллелей, наследственных признаков преждевременного облысения, лицо молодого человека стремительно покрывалось плесенью, и ноги перестали держать массу тела. Он трясся от бессилия, смертельно побледнел и бормотал, требуя скорую…

«Господи! Да что с тобой творится?! – даже родственница перепугалась, бросившись звонить по телефону. – С ума ты, что ли, сошел?! Кто это был?!»

Владислав тем временем опустился на линолеум, теплый и липкий.

«Всё… – проговорил он. – Всё… Конец мне. Умираю, вот чувствую, что умираю».

Неправдоподобные стены скатывались в рулоны, потолок, вертящийся над головой, как крышка, уже начал опускаться в глубины вспотевших ладоней Владислава, звезды сыпались с небосвода и превращались в битую посуду, и голос родственницы звучал в пропасти между провалившихся ушей…

Через восемь минут приехала карета скорой помощи. Мускулистые жеребцы-медбратья, стукаясь оттопыренными локтями об ободранные рамы дверных проемов, вынесли полубессознательного-полубредящего Владислава.

«Папа, как же так?! Мы ведь... Этого не может быть. Не может! Просто не может…»

Диагностировав давно назревавший инфаркт, Владислава экстренно повезли в кардиологический диспансер. Без наркоза прооперировали: посредством ассенизационной пенетрации, очищающего семяизвержения в его зашлакованные, урбанизированные вены.

Выплюнутый мир закружился в приступе нескончаемой боли.

Проснулся Владислав полностью осушенный, насквозь пропотевший, замороченный, с потрескавшимися губами, с песчаным языком, с накрахмаленными деснами, под сухой скрип собственных челюстей.

Это был сон.

«Приснилось, Боже мой, приснилось. Все сон… Никто не умирал», – подытожил он с облегчением и растекся на чужой, упрощенной кровати.

Простыня свалялась и пропотела.

В первую минуту, раскинув руки, как Христос на кресте, Владислав почувствовал некоторое облегчение, невесомость. Будто нечто, какой-то тяжелейший недуг, сформировавший основную массу его ненужного тела, вдруг покинул его, выделился с испариной на эту грязно-желтую, воскресшую простыню, пропитал перепачканное одеяло и даже просочился в материю.

Он бездумно лежал, словно на месте преступления, и осоловело, непонимающе таращился в потрескавшийся потолок, как на карту авиамаршрутов.

«Странно… Разве я не…» – промелькнула мысль.

И вдруг, от чего-то опомнившись, испугавшись потолка с рыжевато-желтым пятном сырости и схватившись за незнакомые простыни – как, бывает, очнувшийся от побоев политзаключенный вцепляется в грохочущие цепи – Владислав сел, осознал и расплакался навзрыд.

«Нет! – вскрикнул он, подскочив с кровати и увидев на ней мокрое, расползающееся пятно пота, напоминающее очертаниями отцовский силуэт, отцовское лицо, застывшее в гримасе разочарования. Владислав в каком-то беспамятстве, в умопомрачении нырнул под безоблачное неоплодотворенное одеяло, бешено вертясь, стараясь перемешаться, опять слиться с неприятно-влажной фигурой отца, соединиться с ней, принять его дух обратно в свое выкипевшее тело. Уткнулся безбилетной мордой в распсиховавшуюся подушку и вращал педали, которых нет, перетряхнул простыню, закутываясь в остановившееся холестериновое сердце, обложенное кольцом атеросклеротических бляшек. Так что после кратковременных, буйных телодвижений в предрассветной палате от Владислава осталась только бледно-белая, уязвимая для комаров-наркоманов пятирублевая пятка, торчащая из-под одеяла. – Нет! – нашептывал он где-то в тишине. – Почему ты меня оставил, пап?!»

Но вдруг дверь в палату распахнулась. По щелчку переключателя вспыхнула знакомая люстра, распугавшая попрятавшиеся тени, и Владислав, высунувший голову, увидел свою мать. Ее лицо было перекошено в ужасе, ахнувший рот прикрыт ладонью, а полубезумные глаза таращились на него в каком-то первобытном омерзении и необъяснимом страхе, словно она увидела чудовищное порождение собственного чрева.

«Мам?! Это не то, о чем ты подумала, я клянусь!» – Владислав прикрыл ладонями свой срам.

На скорчившихся от отвращения трусах, с вышитыми на них красными ракетами, отчетливо проступало пятно поллюции.

«Господи боже мой! – затараторила женщина, а у нее за спиной уже вырисовался, безвольно покашливая в сконфуженный кулак, Виталий Юрьевич, с напряженно-мертвой складкой губ и нервно движущимся небритым кадыком. – Чем это таким ты занимаешься?! Я тебя спрашиваю!»

Владислав затрясся от страха и лежал, будто парализованный, не в силах даже накрыться одеялом, сгорая от стыда.

«Господи, Люда… – пробормотал Виталий Юрьевич, отмахиваясь от повернувшейся к нему супруги, и пальцы его казались одеревеневшими, а жесты преувеличенно-неправдоподобными. – Ну что ты, в самом деле?!»

Людмила Викторовна, с молниями в сверкающих глазах, оглянулась на сына – и ведь ей было невдомек, а может, просто наплевать, что именно из-за такого взгляда в застегнутом пенале Владислава среди исписанных разноцветных ручек схоронился в глубокой, пыльной тени одичавший, изуродованный огрызок серого карандаша…

Тангенс с косой, кастрация косинуса, суицид синуса.

«Ты только посмотри! – крикнула она. – Полюбуйся, чем твой сын занимается!»

Виталий Юрьевич захотел пихнуть руки в карманы, как делал всегда, когда злился или нервничал, но на нем были только спальные рейтузы – он поддел их большими пальцами.

«Сумасшедшая баба, – пробормотал он. – Это нормально. Угомонись… Мужские инстинкты. Оставь пацана в покое».

«Это, по-твоему, нормально?! – женщина круглыми глазами глянула на мужа и демонстративно покрутила пальцем у виска. – Ты с ума сошел, скажи мне?! Это совершенно ненормально! А когда он начнет у всех на виду этим заниматься?! В школе… Или в туалете?! Где-нибудь в раздевалке на физкультуре! Это, по-твоему, тоже будет нормально?!»

Виталий Юрьевич тяжело выдохнул.

«Не сходи с ума, Люда, – сказал он. – А то придется тебя хорошенько отлупцевать. Я серьезно…»

«Ты ничего не понимаешь, Виталя! Не поощряй его поведение, а лучше растолкуй, что так поступать нельзя – вредно для психики и здоровья. Сам подумай, что будет, если он грязными руками какую-нибудь инфекцию подцепит, а?! Что тогда?! Грязь затащит туда, это же интимное место, там же все обнажено… Подумал? Ты вспомни, как он мучился пятилеткой, когда ему неудачно фимоз прооперировали. Сколько он натерпелся тогда! Как страдал! Или ты уже забыл?!»

«Помню, – угрюмо буркнул отец. Он хотел куда-то деть свой взгляд. Смотрел то в потолок, то на пол, то на уродливые ногти на своих ногах, думая, наверное, что пора бы их постричь. Потом вздохнул и повторил. – Помню я все».

«Плохо помнишь! – дыхание Людмилы Викторовны сбилось, затрудненное судорогой, и дрожь бегала по всему ее резонирующему телу. – Ты все-таки его отец!»

«Проштрафившийся отец, по-твоему, – рявкнул Виталий Юрьевич. – Черт! Хватит с меня. Всех переполошила, дура. Из-за пустяка. Сбегаю в ларек за куревом…» – но, будто разочарованный в чем-то, не сдвинулся с места.

«Все-таки это дух прокаженной эпохи… – проговорила Людмила, с сожалением глядя на Владислава. – Сплошной разврат кругом, секс, наркоманов развелось, вся эта мерзопакость… Владик все это слышит, видит, а что потом?! А музыка! Ты слышал музыку их? Ужас, о чем в песнях поют! Это кошмар. Послушаешь их, удавиться хочется…»

«Ну вот, уже и песни ей не угодили, – прошептал отец. – Нормальные песни».

«Да, мне трудно угодить, потому что мне не наплевать. Я же не ты! Да дело и не в этом… – она опять глянула на Владислава с жалостью. – Нельзя было в такое время рожать детей. Лучше бы аборт сделала».

У Виталия Юрьевича глаза на лоб вылезли.

«С дубу рухнула, жена?! – он перекрестился и схватил ее под локоть. – Тебе уже самой к психиатру надо! Проверить голову твою…»

«Не смей мне такие вещи говорить! – она отвесила ему звонкую пощечину. – Слышишь меня?! Никогда не смей упоминать при мне всю эту поганую психиатрию! Мне мамаши моей хватило с ее разговорами!»

«А ты думай тогда головой, прежде чем говорить… – потерев обожженное пощечиной место, Виталий Юрьевич отплюнулся. Лоб его был в тот момент единственной в мире эпителиальной вариацией воды, охваченной рябью неуживчивых мыслей. Он стоял, стыдясь своих слов и сожалея, покашливая, сглатывая мокроту и поглядывая на Людмилу, которая напоминала просвечивающую вазу, набравшую в рот воды и поставившую в нее обескровленный букет лица. – Прости, Люда, я не хотел сказать это…»

Женщина фыркнула и осклабилась.

«Аллилуйя! Спустившийся с небес споткнулся на земле и признал свои ошибки…»

«Без драматургии, женщина!»

«Ладно-ладно… Забыли. Это у Влада все от недостатка внимания, – подытожила Людмила, и Виталий Юрьевич закатил глаза, уже зная, что сейчас начнется. – Мы же с тобой договаривались, что ты отпуск возьмешь на это лето и уделишь время Владу!»

«А я, по-твоему, что делаю?!»

«Вот и я задаюсь тем же вопросом, – она осуждающе подняла бровь. – Сходил бы с Владиком в кинотеатр. Прогулялся бы с ним для разнообразия или хотя бы изредка поинтересовался, чем он занят, что его беспокоит…»

«Что, ну что, скажи мне, что в его возрасте его вообще может беспокоить?!»

«Много чего! Сейчас лето на дворе! На улице солнце, теплынь, купайся не хочу, подзагорел бы хоть, спортом позанимался, а то сидит сиднем в квартире, бледный, как поганка! Уже четвертые сутки не выходит, разве это нормально?! Ему погулять не с кем. У Виталика вон свои друзья – он все-таки старше. Мы с тобой договаривались, что я занимаюсь Евой, а ты – Владом. А он у тебя скоро плесенью покроется. Вы оба. Весь в отца».

Виталий Юрьевич прошел в комнату, устроившись за откуда-то взявшимся столом и сложив ладони под подбородком.

«Я у него тысячу раз спрашивал! Мы с ним в шахматы играли, в то и сё».

Женщина всплеснула руками.

«В шахматы!? В шахматы! Господи, Виталя, ты хотя бы поинтересовался, чего он хочет, что любит… Почему он должен заниматься тем, что ты хочешь?!»

«Не переворачивай с ног на голову, Люда! Это он сам предлагает в шахматы. Я что могу?! Я у него спрашивал, а он… Такой он просто сам по себе. Не хочет развивать навыки. Откуда я знаю, что ему интересно?! Сама знаешь… Я что ему не предлагаю, он все дурачится. В футбол водил играть, так он в траве жука нашел и начал заниматься им. А я что, должен сам себе в ворота голы забивать и бегать, размахивая руками, мол, вон, погляди, Влад, какой у тебя батя молодец?!»

«Да ты хотя бы…» – начала Людмила, но Виталий Юрьевич перебил.

«Нет, хватит с меня! Чему я его научить могу? У меня, ёк-макарек, самого никаких полезных навыков нет! В шахматы играю, да и то посредственно. Гроссмейстером со мной Влад не вырастет, так или иначе. Да и ты сама видишь, он хочет сам по себе, в одиночку играть, вот и пусть. Не буду больше принуждать его насильственными методами…»

«Это тебя надо принуждать насильственными методами! Откуда тебе знать, чего он хочет?! Чего ты за него решаешь? Я с ним куда больше времени провожу и вижу, что мальчик просто хочет быть похожим на тебя! Хотя, честно говоря, я даже не знаю, с чего тебе выпала такая честь, – с нескрываемым упреком глянула Людмила на мужа. – Я ведь для него больше преподавательница, чем мать. Занимаюсь с ним уроками постоянно. Ты же не хочешь вкладывать в него время и силы…»

«Люда, – цыкнул отец, – ты сама знаешь, что я вкалываю как проклятый на работе! А ты…»

«А что я?! Я хотя бы стараюсь, но сыну нужен отец, это общеизвестно. А ты никогда к Владику живого интереса не проявишь, естественного… Как ни взгляну на твою морду кислую, ты вечно все с каким-то сверхчеловеческим усилием делаешь! Только когда твои приятели-собутыльники тебя зовут на поотдыхать, у тебя сразу и грыжа пропадает, и улыбка до ушей. Ни разу не видела, чтобы ты собственную волю изъявил, чтобы было хотя бы заметно твое искреннее намерение заняться сыном. Нет, у тебя все из-под палки! Пока тебе не скажешь, ты и не пошевелишься».

«Ты просто видишь только то, что хочешь видеть, – категорически сказал отец и, зная, что будет потом сожалеть о сказанном, не удержался, дал волю своей слабости. – У тебя какой-то бзик в голове твоей… Вот так вот. Таракан какой-то. Вот он там сидит и извращает картину мира. Придумываешь всякое…»

«Хватит! Слышишь?! Хватит! Это ты сам… – она едва не плакала, но сдержалась и даже обозлилась не на шутку. – Ты все извращаешь! Ничего не хочешь делать! Ни-че-го! Я таких равнодушных людей еще не встречала в своей жизни!»

«Будто ты много кого встречала… – проворчал Виталий Юрьевич. – Я не равнодушный. Просто я не терроризирую своих детей. Даю им хоть какое-то подобие свободы в этом дурдоме, чтобы они своей головой думали, а не бегали за мной хвостом! Влада надо к самостоятельности приучать больше, чем Виталика и Еву, а ты как надзиратель в Освенциме… Хуже даже. Никому не даешь дыхнуть спокойно. Это сумасшествие, Люда, ты хоть понимаешь?! Когда-нибудь поймешь, да будет уже поздно».

«Давай без фатализма, пожалуйста! – рассмеялась Людмила. – Кого ты из себя тут строишь?! Пророка Иеремию? И никого я не терроризирую… Преувеличиваешь опять. Это ты безразличный. Все видят, что тебе нет дела до Владика. Тебя даже педагогичка его на день открытых дверей приглашала. Звонила тебе на работу, домой к нам, упрашивала тебя, придите, Виталий Юрьевич, дорогой-родной, посмотрите, как Владислав себя на уроках проявляет, чем он занимается, как его успехи… Ты его хотя бы мотивировал к чему-нибудь своим присутствием! Показал бы ему, что тебе не только твои шахматы да друзья-приятели интересны».

«Ерунды не говори, а?! Ольга Сергеевна всех обзванивала, а не только меня. В дневниках писалось, – огрызнулся Виталий Юрьевич. – Не говори, если не помнишь уже!»

«Не помнишь… Я все помню, Виталя. Все помню. И ничего не забуду, уж поверь».

Владислав не забыл тоже.

После того случая у Людмилы, ведомой всю жизнь неясными страхами, связанными с половой жизнью, окончательно помрачился ее рассудок, и анатомированная личность Владислава во всех ее дотоле безобидных проявлениях теперь стала рассматриваться его матерью как синдром, как сложносочиненный комплекс симптомов, проистекавших из тайно терроризирующей, нуждающейся в лечении болезни.

Хуже того, что все бестолковое и ребяческое в поведении Владислава – например, склонность к гримасничанью, паясничанью и косноязычие – что родителями прежде считалось возрастным и простительным, лишь безвредным чудачеством, поводом для ободряющей улыбки и снисходительного отношения, все это теперь совершенно неожиданно и пугающе гиперболизировалось, приобретя гротескно-карикатурные свойства, которые необходимо было безотлагательно изжить или подвергнуть ожесточенной коррекции.

И это было поводом для радости. Ведь когда Владислав заболевал, как и любой из детей Людмилы, она становилась нужной, а в глубине души еще и преисполненной счастьем.

Поэтому она, даже когда Владислав выздоравливал, никогда не переставала лечить его и размышлять о том, как он страдает, о том, как он болен, просто он никому не говорит, чтобы их не расстраивать.

«Ну ты сам посмотри, Виталя, какой он тощий, разве это нормально?! – держа Владислава за худощавое запястье, бормотала Людмила. – На него врачи в поликлинике как на концлагерника смотрят, будто он через голодомор прошел. А что обо мне думают… Даже знать не хочу! Еще пожалуются…»

Виталий Юрьевич только устало вздыхал.

«Раздуваешь, ей-богу, из мухи слона. И не мешай нам, пожалуйста, играть. Твой ход, Влад… – и пока Владислав раздумывал над следующим ходом, они продолжали голосить. – Парню десять лет всего, я тебя умоляю. Я в его возрасте был тощий, как тростник».

«Вот только не надо выдумывать. Мы с тобой в одной школе учились, разве что за одной партой не сидели. И я прекрасно помню, какой ты был… – настойчиво заявляла Людмила. – В футбол играл и даже борьбой занимался, если я ничего не путаю, и медали за соревнования у тебя с юношеских лет остались. Так что не надо прибедняться…»

Владислав, пока отец не замечает, повторил за ним ход, насколько позволяли сложившиеся обстоятельства партии, с гордостью объявив, что он закончил.

Виталий Юрьевич, глядя лишь одним глазом, быстро сделал свой ход и, опять обреченно вздохнув, посмотрел на Людмилу.

«Ну и чего ты хочешь от меня, а? – спрашивал он. – Я что, могу как-то мальчишку переделать?! Может, мне заново его родить, чтобы он тебя устраивал своей комплекцией? Вот и все, не приставай. Нормально с ним все. Это просто твое фантазирование».

«Опять?! Никакое это не фантазирование! Будто сам не видишь… – она прервалась, погладила сына по спутавшимся волосам и улыбнулась ему. – В общем, я решила. Буду сама заниматься здоровьем Владика, раз ты отказываешься».

Владислав сделал ход, а Виталий Юрьевич, победоносно хрустнув костяшками пальцев, поставил ему мат.

«Говорю же, родная моя, флаг тебе в руки! Я не собираюсь тебе доказывать, что люблю своих детей и превращать Влада в поле боя за звание лучшего родителя года…»

И это продолжалось.

Людмила встречала Владислава после школы, когда заканчивались уроки.

Друзей у него, кроме одного-единственного, не было, да и то был исключительно школьный друг по свойству – так что звонок с уроков означал, в сущности, и конец дружбы.

Владислав замечал, что мать, встречавшая его, как возвращенца-военнопленного, чуть ли не со слезами на глазах, выглядела каждый раз нарочито-радостной и осыпала его бесконечными вопросами, на которые получала однозначный ответ («Да нормально»).

Не зная, о чем еще с одиннадцатилетним сыном поговорить, кроме как о его предполагаемой болезни, вспотевшая и нервничающая Людмила в первую очередь ненавязчиво интересовалась тем, что косвенно относилось к Владиславу.

Например, его итоговыми оценками (в основном удовлетворительными), выставляемыми в конце учебного года, условными успехами недоброжелательных одноклассников, а также намерением медперсонала прививать их в следующем году, ну и списком литературы для чтения на лето.

Но, получая в ответ только сдержанное и лаконичное мычание, непереводимое на человеческую речь движение громадной головы, и видя, что Владислав от ее слов плотнее замыкается в себе, Людмила вдруг начинала теребить его уже опустевшую кофточку и бесформенный рукав, лишившийся, собственно, руки. И тогда она начинала кричать ему, старалась на чем-то твердом и действительном (шерстистый шмель, брезгливая береза в обществе обобщенных дубов, хромой прохожий или еще что-то) сфокусировать рассеянное внимание Владислава, опять сгустить трепетную дымку нахлынувшей на него слепоты, в которой он стремительно растворялся.

Он всегда боялся, что титанические усилия матери окажутся бесплодными, что она будет сожалеть о напрасно потраченном времени и жизни, что вся ее взрывоопасная любовь превратится в отравляющее разочарование.

Младшеклассник-вундеркинд, он прикладывал болезненные усилия в эрекции учебы, усилия, соразмерные тем, что вкладывала в его воспитание Людмила, заботясь о нем как о самом бесперспективном, несамостоятельном и потерянном.

Но, пытаясь преодолеть несоответствие и развить свой анемичный разум, скованный комплексами и неврозами, во что-то лучшее, Владислав надорвался, что в свою пору привело к гипоплазии пениса и очевидной скудости пубертатных изменений и физическим деформациям бесконечно разрастающегося, как дрожжи, тела.

Ждали его в учебе и похвальные грамоты, и репутация пятерочника, но только до поры до времени, когда Владислав вдруг понял, что все его старания бесплодны, что его родители по-прежнему, несмотря на его нечеловеческие старания, видят в нем безнадежного ребенка-онаниста, пойманного за предосудительным действием.

Пусть даже в будущем Владислав стал бы всемирно известным поэтом, космонавтом, совершившим высадку на Луну, спортсменом или партийным лидером-коммунистом, все это было бы тоже зря, ведь в одноразовых родительских глазах, которые ему в порыве проясняющей ярости хотелось зашвырять камнями, в этих глазах за портьерой надуманных успехов, за кулисами театра жизни всегда будет просвечивать этот онанист, эта скособоченная страхолюдина, которая свела с ума мать.

И все, что у него осталось, это нарастающее, крепнущее с годами чувство стыда и вины, всем телом испытываемого. Последнее прибежище для презренного человека, чьи вееровидные кисти сочетали в себе лучшее от фигового листа, а Владислав прикрывал ими кажущуюся наготу, каким-то образом видимую всем вокруг.

В такие минуты ему хотелось раствориться в воздухе, стать призраком-невидимкой.

«Владик, Влад?! – громко взывала Людмила Викторовна к сыну. – Опять ты в облаках витаешь?!»

И как только у нее получалось вернуть Владислава в этот мир, мир унылой вещественности и плохого зрения, она принималась о чем-то сиюминутно важном с запальчивостью рассуждать и тыкать пальцем в объекты, не успевавшие оформляться.

Со слезами на глазах, обмахиваясь хихикающим платочком, по-идиотски Людмила умилялась майскому свежевыжатому соку солнца в стакан дня и мелкому трепету листвы, кое-где еще не до конца обозначившейся, но сквозь проблески которой проступало блестящее аквамариновое небо. В какой-то напускной истерической радости, перебивавшейся напевными стихотворными экспромтами, она бормотала, что все так хорошо, просто замечательно. Хорошо! Какая погода, Владик, ты посмотри, обязательно хорошо! Все непременно должно радовать глаз, озарять выполосканную в собственном соку душу, хотя сам Владислав знал, что все плохо.

Все обман, все нарушение перспективы, где предметы сдвигаются в глубину, в чернеющую пропасть, а сам он бесконечно уменьшающаяся вещь в мире бесконечно увеличивающегося ощущения собственной ненужности.

Все эти перемещения по обезглавленным коридорам поликлиники, по одинаковым кабинетам одинаковых врачей в одинаковых халатах, одинаковые процедуры, одинаковые ответы и вопросы на приеме у большелобого доктора, на крыльце чьей полуовальной физиономии, на ступеньке под расплющенным носом сидели усы, собравшиеся в долгую дорогу, если не в кругосветное путешествие до бороды.

Он совершал эти за годы выученные Владиславом наизусть движения – с помощью фонендоскопа доктор зондировал тугие комья его необитаемых планет-легких, пальцами массировал горло, поворачивал голову, прикрученную к шее шурупами, а Людмила тем временем, взъерошенная от нервов, сидела, скрестив ноги и поглядывая искоса на растения (увядавшие от ее взгляда) в горшках на подоконнике и шкафу, и расковыривала ногтем пунцовый прыщик на сужающемся подбородке.

Любить эта женщина совершенно не умела. Во всяком случае не нечто конкретное, а скорее свою собственную абстрактно-извращенную любовь, которую ей было приятно чувствовать. Жадно, алчно эксплуатировала она подобие этого чувства в самой себе, пока оно не исчерпывалось, а когда наружу из-под него вдруг вылезал погребенный неполноценный Владислав со всеми его изъянами, симптомами и непростительными дефектами, то Людмила вновь стремилась взрастить это чувство в себе и утопить в нем Владислава, как неожиданно всплывший труп, как позорное свидетельство ее собственной дефектности, ее репродуктивного провала. Так что Владислав был лишь формальным, пустым наполнителем бытия и Людмила в нем не нуждалась – нуждалась она только в своей собственной немеркнущей, обезличенной любви, присущей ей самой и натягиваемой ей на весь земной шар, как презерватив на глобус.

Неважно было, кто перед ней, Владислав или его вымышленная болезнь. Важно было лишь превратить это в то, что можно любить.

«Ну как он, доктор? Здоров? – спрашивала Людмила. – Шумов в сердце нет? Каких-то дефектов…»

Замученный врач вздыхал прерывисто и непринужденно-легким движением закидывал шнур фонендоскопа, как аллегорическую виселицу, на обложенную складками шею – причем черный и гладкий шнур всегда оказывался между двух складок.

«Нет», – отвечал он коротко и замученно.

«А почему Владик такой худой, как вы думаете? Это не из-за болезни? Я узнавала у других врачей. Они определенного ответа не дали. Но я ему постоянно говорю, надо больше кушать, спортом заниматься, гулять ходить, дышать воздухом и общаться с другими детьми… – но и на это врач только пожал плечами. – Правда, за последний год он как-то совсем уж неожиданно вырос на целых пять сантиметров. Я даже удивилась… Думала, что он уже не вырастет, так и останется метр с кепкой, а тут вдруг пошел в рост. Это нормально?»

Доктор вытянул из кармашка ручку и в страшно неудобной позе незамедлительно начал что-то записывать в задымившийся больничный лист.

«Совершенно нормально», – ответил он, но Людмила только скептически фыркнула и мотнула головой, уже решив для себя, что в следующий раз они пойдут на прием к другому врачу или, что вероятнее, в другую больницу.

Потому что в их поликлинике толковых специалистов отродясь не водилось. А если понадобится, даже поедут в Ленинград.

И они ездили…

«Скажи-ка мне, Люда-Людмила, ты что, парня хочешь до полусмерти замучить своими больницами?! – уперев руки в бока, Виталий Юрьевич гневным взглядом сверлил спину супруги. – Да на нем уже лица нет!»

Женщина не обращала внимания, продолжая готовить вещи для поездки в больницу на консультацию и, как ей представлялось, даже возможной госпитализации Владислава для наблюдения в психиатрический стационар.

«Аллё, Люда, ты меня вообще слышишь?! Не прикидывайся глухонемой! Со мной такой трюк не пройдет. Я тебя спрашиваю, ты когда от парня отстанешь, а? Ты ему уже всю психику перековеркала! Затаскала его по больницам, жизни ему не даешь… А теперь еще и в аутисты его записала!»

«А что, разве я не права? – спокойным голосом отозвалась Людмила, не поворачиваясь к мужу. – Пойми, Виталя, никто Владиком заниматься не будет, если их не заставить. А по поводу аутизма ты и сам все скоро поймешь. Я тщательно по этому вопросу проштудировала литературу и проконсультировалась со школьным психологом, и тот согласился с моим диагнозом».

«Ну хорошо, что с твоим диагнозом он согласился, – безрадостно, утомленно хохотнул Виталий Юрьевич, – а причем тут Влад?!»

«Я школьного психолога попросила с Владом побеседовать. Конечно, это не психиатр, лечение назначать не может, но надо все делать постепенно. И я объяснила ему сама, с какими проблемами Влад сталкивается дома – что у него друзей нет, что он постоянно витает в облаках, и даже ты подтверждал, Виталя, что интереса у него нет. Это даже тебе очевидно! Хотя ты в этих вещах совершенный профан. Эмоций он вообще никаких не проявляет. Живет как рыба в аквариуме. Только ест, спит и молчит. Это же все признаки, Виталя. Признаки психического расстройства. Самого настоящего. Он всегда был таким, ты вспомни! Эта его апатичность. Замкнутость. Отсутствие стремлений. С окружающими не общается. Внимание у него развито ужасно слабо! Я уже не говорю про мелкую моторику… В общем, Владиком еще заниматься и заниматься. Причину патологии выявить нужно. Работа над ним предстоит трудная и долгая, но я готова. Мне же не жалко на моего сына сил и времени».

Виталий Юрьевич слушал ее, полуоткрыв рот.

«Работа предстоит трудная и долгая?! – повторил он наконец. – Господи, да ты будто страну после войны отстраивать собираешься! Это ни в какие ворота, Люда. Слышишь меня?! Вернее, ты себя-то слышишь?! Какую чушь ты городишь с заумным видом! Диагноз она поставила парню… Причину патологии собралась выявлять! Детский сад! Какой патологии, скажи мне, будь добра?! В кого ты Влада вообще хочешь превратить, я не могу понять? Эй, женщина, очнись! Я с тобой говорю»

Виталий Юрьевич сложил руки на груди, оттопырив свои наждачно-желтые локти.

«Хочешь, чтобы и Влад таким же стал, когда вырастет? – судейским тоном спросил он. – Таскал в себе твои психические выверты?!»

«Ах так?! – Людмила вскинула ладонь, видимо, воображая, как оцарапывает мужу физиономию. – Уж лучше пусть будут мои выверты, чем твое безразличие ко всему!».

Ради чего все это делалось, Владислав не мог понять, он выходил на прогулку, садился на скамейку и молча смотрел, как четырехлетняя девочка, жившая по соседству, ловила бабочек и выдирала им махрово-желтые крылышки столь же легко, как если бы это были листья в тетради с оценкой неуд. Это пугало Владислава. Его пугало все, а особенно – одержимость матери.

Должно быть, каждый раз думая о сыне, Людмила натыкалась на эпохальный и непотопляемый айсберг стыда, чья вершина, осиянная солнцем сознания, лежала на поверхности ее разума и руководила всеми ее примитивными действиями. Возможно она даже упрекала себя за то, что выносила такое убожество, растранжирила яйцеклетки на зачатие столь неудобосказуемого человеческого экземпляра, как младший сын Владислав.

Наверняка он, со своим аутистическим восприятием мира, представлялся ей и окружающим его людям недопустимым, постыдным и возмутительным явлением, эдакой кратковременной отрыжкой на этом разгульно-праздном застолье общественной жизни.

О таком образце не захочется говорить с подругами, не похвалишься перед бывшими одноклассниками, будто только для того и плодящими детей, чтобы в будущем у них нашелся предмет для срочнозачатого телефонного разговора. Хотя упоминание Владислава – этого онанирующего отрока, скособоченного раздражителя гениталий и стереотипного одиночки – было нежелательным в любом телефонном разговоре и неизменно пробуждало у собеседников малоприятные ассоциации.

Не исключено, конечно, что до рождения Владислава его родители жили в счастье, деля взаимную любовь между собой и первенцем Виталиком. Но для Владислава их кратковременное, беспечное счастье и вера в светлое будущее социализма обернулись гнетущим удушьем и многолетним адом жизни – словно их нежизнеспособные мечты, которые они не могли просто созерцать, оставив в блаженстве и запредельном покое, эти мечты при грубом и принудительном овеществлении обнаружили трагическое несовершенство, теневую сторону, брак, появившийся из-за кулис в самый последний момент, когда раздался первый крик еще неназванного Владислава. Никто не видел и малейшего настораживающего вздутия, тени деформации, неуловимо-призрачного намека на этот вездесущий порок, который вскрывала лишь материальная жизнь и который прятался за одурманивающей пеленой эгоистических интересов и легкомысленных радостей родительства.

И с этой вещественной испорченностью, никак не согласовывавшейся с непорочными представлениями и единоличными мечтами Людмилы о светлом будущем, о ребенке-поэте, о сыне-социалисте, с этим дефектом по имени Владислав она так и не сумела примириться.

Ну а потом она умерла, забрав с собой половину Владислава, оставив один только скелет осыпавшейся новогодней елки, простоявшей в углу их однокомнатной квартиры в Кексгольме несколько лет. Ни у Владислава, ни тем более у Виталия Юрьевича не возникло желания возиться с елкой и совершать все те многочисленные движения, только обратные тем, что совершались при установке, но уже без участия Людмилы, Виталика и Евы, погибших в чудовищной авиакатастрофе.

Долгую неделю после трагедии Виталий Юрьевич не просыхал. Владислав старался держаться от него подальше и не разговаривать, но в однокомнатной тюрьме-квартире это плохо получалось, поэтому негласное соглашение предписывало ему не посещать кухню, когда Виталий Юрьевич просыпался, чтобы сходить в универсам за очередной поллитровкой и напиться до беспамятства.

Владислав не знал, как долго продлится этот приступ запоя и не кончится ли смертью отца, потому решился заглянуть однажды в кухню, когда тот напивался. Виталий Юрьевич зыркнул на него своими кроваво-красными пропитыми глазенками – в которых, как у бездомного, была только пустота, отблески дымного хрусталя и битого стекла – заплывшие бледной, состарившейся кожей. Он потянулся к полбутылке, стоявшей на разделочной доске, плеснул водки и, горестно матюгнувшись – увидел, что на фотокарточке остался влажный потек, где рюмка губой донышка прижалась с поцелуем к округлому животу его беременной жены – придвинул рюмку Владиславу.

«На вот, выпей от горя, – шмыгнул он и, взяв двумя пальцами фотографию, принялся ее расцеловывать слюняво и слезно, а потом играть в гляделки с прошлым. – Господи… Господи, за что забрал их к себе так рано?! Ох, Владик-Владик… Чувствую я, что умираю… Отправлюсь к ним… Господи, а ведь даже хоронить нечего! Пустой гроб в земле… Боже ты мой…»

И продолжил бормотать какую-то околесицу о свечках, которые надо поставить, о бедной доченьке, об упокое и все крестился, крестился, будто рисуя на себе мишень и призывая выстрелить в нее.

Владислав стоял и смотрел на Виталия Юрьевича, чье расплывшееся лицо, будто вылепленное из навоза, никак не могло осмысленно выразить что-либо, а просто вздрагивало, тряслось, завывало, пока вдруг не исказилось в приступе страшной злобы.

«Эй, ты! – рявкнул Виталий Юрьевич. – Я кому сказал?! Пей, Влад. Слышишь меня? Пей… Не будь безразличным аутистом… Докажи, что я в тебе ошибался. Помяни маменьку и брата с сестрой! Ты глухой? Я с тобой говорю!»

Владислав испугался, глядя на мускулистые руки, вздувшиеся от напряжения и злости, на оскаленное лицо, на сверкающие глаза.

«Я не видел, чтобы ты хоть слезу пролил, Влад, – полурыча и стискивая в кулаке мнущуюся фотокарточку, проскрежетал Виталий Юрьевич. – Ты, оказывается, действительно того… ненормальный… У тебя чувства есть человеческие?! Или твоя мать говорила правду, что дурдом по тебе плачет… Что тебя надо жестко так выкорректировать… Вправить тебе мозги твои! Плохо ты свою маменьку любил, недоносок несчастный! Это ты ее с ума свел!»

Виталий Юрьевич подскочил, ударившись коленом об угол стола, схватил бутылку, расплескав некоторую часть содержимого, и, расталкивая стены, стал протискиваться навстречу к Владиславу – в глазах его была угроза, зубы скрежетали от ненависти, а голова закружилась, и спустя мгновение он расстелился плашмя по линолеуму, пуская слюни и храпя, как престарелый сосед по палате…

Еще не до конца проснувшись, обливаясь горячечной испариной, в запутанном полубреду Владислав скинул с себя одеяло, под которым оказалась выщербленная пустота, несбывшиеся очертания рассеянного тела, которое постепенно возвращалось, сгущалось в пульсирующую дымку непрекращающейся психической боли.

«Я умер? Нет… Не умер, – на секунду поддавшись путаным сновидениям, Владислав полушепотом обратился к пустоте палаты с вопросом. – Пап, ты тут? Нет… Тебя нет… Нигде. Я по тебе тоскую… Не хватает наших шахматных партий. Очень сильно не хватает. Твоей мудрости… Неужели ты и вправду… Умер».

Умер.

Владислав поднялся, нарушив тишину в ночной палате липким шлепаньем босых ступней по вязкому, протаптывающемуся, как трясина, линолеуму. Он двинулся сквозь густую темноту в сторону двери, в сторону коридора, где звонил телефон. Возможно ли, что это отец?! Владислав вышел в коридор, где было прохладно и пусто.

«Я иду!» – прошептал он, слыша дребезжание телефона в собственном сердце. Он еще не знал, что будет говорить, наверное следовало сказать – я неизлечимо болен или, может быть, я умираю! – но маловероятно, что покойника это взволновало бы. Владислав добрался до сестринского поста, где горела лампа, лежала раскрытая тетрадь со стихотворениями и утопал в черной вязкости сна телефонный аппарат.

Владислав снял трубку.

«Аллё, пап, это ты?!»

«Да, сынок. Это я».

«Господи… Как ты?!»

«Хорошо, Влад. Нормально».

«Я по тебе так скучал, пап… Ты представить себе не можешь! Я не знаю, что мне делать… Я так страдал!»

«Знаю, Влад».

«И все?! Это все, что ты скажешь?!»

Тишина.

«Аллё, пап?! – Владислав вцепился в трубку. – Ты там?! Ответь, пожалуйста!»

Гудки.

Он почувствовал, что это конец и, задыхающийся, вслушивающийся в удаляющиеся звуки, Владислав ощущал, что ему больше не представится случая узнать у отца, была ли какая-то цель, какой-то смысл в том, что он родился? И какого пути ему необходимо придерживаться, какие поступки необходимо совершать, чтобы, в конце концов, заполнить пробел, убрать несоответствие, и перешагнув порог жизни, беспрепятственно слиться с отцом в посмертности, в пустоте небытия, где он воссоединится с родным на высшем градусе осознанной бестелесности, на кульминационной стадии всемирного распада!

Но, к сожалению, не успел. Владислав еще долго сидел, как всегда в отсутствующей позе, слушая, как в бездыханной трубке, приставленной к его уху, вновь и вновь прокатывается паровозными свистками аритмический гудок израненного сердца, опущенного на рычаги.