Table of Contents
Free

Проект "ХРОНО" За гранью реальности

Лихобор
Story Digest, 1 153 917 chars, 28.85 p.

Finished

Series: Проект "ХРОНО", book #1

Table of Contents
  • Глава 42. Нереальная реальность
Settings
Шрифт
Отступ

Глава 42. Нереальная реальность

Старик на слова милиционера не отреагировал абсолютно, будто и не слышал. Он пристально из-под кустистых бровей смотрел, не отрываясь, на лопатинского гостя, смешно по-птичьи, наклоняя голову, то в одну, то в другую сторону. Наконец, он, покряхтывая и опираясь на палку, поднялся со стула и двинулся в обход стола к стоящему в простенке Кудашеву.

— Да, вот оно как ведь. Довелось мне все же тебя увидать! А я ведь уже и перестал верить, что доживу. Хотя… куда мне деваться, жил бы. Столько лет прошло… уже и не верилось, что все это взаправду было…

Странный этот сгорбленный старик, опираясь на клюку обошел Кудашева кругом, смотрел на него пронзительно.

— Ну, дай я тебя рассмотрю получше, голуба ты моя! Экий красавец! У Васькиной дочки губа не дура, да…да… не дура!

Юрий покраснел, а Лопатин что-то буркнул типа — вот еще, да с чего ты старый…

— А вот тебя-то я и не спрашивал, у самого еще глаза видят! Как она на него зыркнула, когда уходила! Ты отец, а не замечаешь! Да, наверное, все отцы такие, что уж там.

Василий завозился на табурете, не зная, что ответить. Он-то уже давно заметил, что между его гостем и Машей явно проскочила искра. Но даже себе старался об этом не признаваться, предвидя только проблемы.

— Ну что стоишь, соляным столпом, пошли вон на лавку присядем. Ты то молодой еще, а у меня ноги уже покоя просят. — старик, цепко ухватил обершарфюрера за рукав потащил за собой к стоявшей у стены напротив окна кушетке.

Сказать, что Кудашев был удивлен и заинтригован, было мало. Он было принял этого дряхлого, щуплого деда с белой бородой до груди, морщинистым как печеное яблоко лицом и редкими уже белыми со старческой желтизной волосами, сквозь которые проглядывала розовая кожа обтягивающая череп, за деревенского сумасшедшего. Но только до той поры, пока не взглянул ему в глаза. Глаза были такими глубокими и пронзительными, что в них можно было утонуть как в омуте, синие как летнее небо. У душевнобольных и блаженных таких глаз не бывает. Неожиданно больно кольнуло сердце, ноги подкосились, и сбилось дыхание. Он вспомнил такие же пронзительно синие глаза. Это было осенью 1942 года, — Бергхоф в долине Берхтесгадена в Баварских Альпах. Нереальность происходящего и в то же время поразительная схожесть этих глаз просто выбили все мысли из головы.

Фюрер устраивал прием в резиденции, для офицеров союзников, награжденных орденами Рейха, по неведомой тогда причине, подполковник Николай Всеволодович Кудашев, взял с собой сына. Юрий, в своей форме юнгфолька, помнил, как ослабли в коленях ноги и на глаза навернулись слезы восторга, когда в зал вошел Гитлер. Глаза… пронзительные синие глаза. Совсем как у этого старика из Смоленской деревни.

Они уселись на лавку сопровождаемые удивленными взорами хозяина дома и Лопатина. Те были сильно озадачены такой реакцией деда Архипа, который для них и всех окружающих, давно жил в неком своем, замкнутом мирке. Ходил по улицам села, опираясь на клюку, бормоча, или сидел часами на лавке у разрушенной церкви глядя, куда-то в одну точку. Не мудрено. Старику было, о чем вспомнить и что подумать. При этом ненормальным его никто из сельчан не считал. Дед мог так загнуть заумное про всякое разное, люди дивились, качали головами и… считали верным посоветоваться с дедом по своим, часто серьезным, житейским делам.

— Ты малой, — обратился он к Горохову, — погоди со своими делами то! Успеитьси… Не всякому дано, как мне ныне, со своей смертью увидеться, да на одной скамейке посидеть!

Мужчины недоуменно переглянулись, Кудашев пожал плечами, Сергей устало опустился на стул, закрыл ладонями лицо, постанывая и качая головой.

— Ты что говоришь то дед Архип? — вмешался Лопатин, — ты сто лет жил и помирать не собирался, а тут про смерть вспомнил. Это Юрий, смерть твоя что ли? Ну ты и болтаешь!

— Васька, ша! Сам болтаешь! Да и худо, что болтаешь о том, что не ведаешь вовсе! — старый Головкин гулко пристукнул по деревянному полу клюкой, — предсказано мне было, что не умру я, покуда не встречу на пути чужака с солнцем вместо лица!

Кудашев встрепенулся, вспомнив крик парнишки на улице, а Горохов с Василием, не знавшие, как встретились дед Архип и обершарфюрер, вновь переглянулись. У обоих мелькнула мысль, что, пожалуй, дед все же стал заговариваться под грузом прожитого.

— Это кто же тебе предсказал? Бабка-гадалка на районном рынке, что ли? — усмехнулся милиционер.

Старик повернул голову и долго смотрел на Сергея, от чего тому стало стыдно. Сколько он себя помнил, дед Архип Головкин, был местной знаменитостью. Мужчины и женщины вокруг старели, становились стариками и старухами, умирали, а дед Архип был в его памяти всегда. С самого раннего детства, он помнил его, таким как сейчас. В картузе, с сгорбленной спиной, седого и длиннобородого, опираясь на клюку куда-то бредущего по сельской улице. Вдруг стало стыдно за свои опрометчиво вылетевшие глупые слова. Что он знает об этом человеке? Давно нет в живых его сверстников и, наверняка, детей товарищей его молодости тоже давно снесли на погост, да и внуков, пожалуй.

— Нет, не бабка-гадалка, — наконец негромко и устало произнес старик, — святой человек мне это сказал, в Тибете. Да вас всех еще и на свете божием не было!

— Где?! В Тибете? — недоверчиво переспросил Василий Лопатин, — а ты хоть знаешь, где энтот Тибет?

Кудашев заинтересованно посмотрел на старика, сидевшего рядом. Для него Тибет был местом сакральным, да и не для него одного. После первой экспедиции Шеффера установившей отношение Тибета и Рейха, последовавших за ней других, именно полученные с Тибета знания, сделали возможным воплотить в жизнь теорию о параллельных мирах. Стало быть, и его тут появление было следствием этой связи.

— Еб вашу…. Мало нам одного из другого мира! Еще дед Головкин с Тибета вернулся! — у Горохова явно сдали нервы.

— Погодите! Что вы так сразу… Расскажите, дедушка, что и когда это было? — вступил в разговор до поры помалкивавший Кудашев.

— Рассказать? Можно рассказать…Отчего же не рассказать. Только давно это было, да и поверите ли, не знаю. — старик покачал головой, но потом все же стал рассказывать.

— Стало быть, на службу меня призвали аккурат еще при батюшке последнего царя, при государе Александре Александровиче, я потом как строевой унтер-офицер на сверхсрочную и остался. Сделался подпрапорщиком, на фельдфебельской должности. И уже срок мой заканчивался, и домой стал собираться, как тут война началась. С японцами война, значит. Остался я на службе. И чего этим желтым чертям не сиделось дома, неведомо мне, но воевали они справно. Да… а полк мой знатный, стало быть, был! Девятый пехотный Ингерманландский, Императора Петра Великого полк! С 1703 года полк… Вот ты, мильцанер головой киваешь, а разве можешь ты понимать, какой это полк был?! Нееет, теперича этого никто понять не в способности. Знамя наше полковое было Георгиевское с Александровской юбилейной лентой, а на фуражках — знаки с надписью: «За Варшаву 25 и 26 Августа 1831 г.» Вот какой полк геройский был… В Калуге полк мой стоял, пока война не началась. Отправили нас на войну, долго рассказывать, но в октябре 1904 года, стало быть, пытались мы к Порт-Артуру пробиться. Ан не вышло, японцы нам у реки Шахе навстречу вышли, и сражение было, не дай бог, какое! Командира моего, как щас помню, капитана Дружневского Константина Куприяныча, снаряд японский на части разорвал, на моих глазах. Вот он стоял в бинокль смотрел от меня в саженях десяти, а как дало, одни клочья раскидало. А сам я и не поцарапанный остался вовсе. Только в воздух подбросило, да спиной потом на колесо тележное упал. И командира полка убило, да и многих еще. Но потом на третий день и я в грудь, вот сюда, — старик положил сухую свою руку на грудь справа, — пулю поймал. И на этом война для меня закончилась.

Мужчины сидели и заворожено слушали рассказ старика. Не верилось, что Архип Головкин, который для всех просто дед Архип, когда-то был еще молод, крепок, здоров, не ходил тяжело опираясь на клюку, а воевал в давнюю пору Русско-японской войны. Не совсем было понятно, какое это имеет отношение к теме разговора, но слушать было интересно.

— А когда Империалистическая-то война началась, меня уже и не призывали. По возрасту уже в Государственное ополчение только и годился. Ты Васька, сидишь, зеваешь во весь рот, думаешь, Архип Естигнеич Головкин на старости лет из ума выжил и сказками вас кормит? А не знаешь, что это сейчас у вас, та война Империалистической зовется, а в нашу пору ее Отечественной звали. Ну… не усидел я дома. Баба моя, Февронья, уже в ту пору померла, земля ей пухом, сын взрослый, да женатый уже. Он как единственный сын призыву не подлежал, а я прошение написал и к весне 1915 опять в свой полк уехал. В ту пору бои в Карпатах шли… Но, я на старости лет, все это помню лучше, чем вчерашний день, долго могу рассказывать, да только не о том сейчас речь. Чем та война закончилась, вы и без меня, все знаете.

Всевышний хранил меня до самого семнадцатого года. А по весне, уже когда государь-император от престола отрекся, ранило мине. Сильно ранило. Я в себя пришел только в поезде, когда в гошпиталь везли. Мне так врач и сказал, мол, отвоевался ты, любезный. Гошпиталь энтот аж в Самаре был. Первое время я лежачий был, долго на ноги становилси. Чего в стране делалось, и не ведал, так, слухи, думал, брешут. Еда в госпитале хуже стала, то сразу все приметили. А как стал помалу на костылях выбираться, к осени уже, то просто жуть брала. К октябрю, в чистую меня для службы признали негодным, да и какая служба, никто и не хотел из гошпиталя на фронт возвращаться. Стосковались мужики в шинелях по мирному труду, по земле по бабам своим и ребятишкам. А мне от этих красных флагов, от митингов, от криков и горлопанства тошно было. Ох, тошненько, ребяты! Офицеров на улицах ловили, били и погоны рвали, если живыми отпускали, это считай, повезло. Очереди у лавок за хлебом с вечера занимали и не известно еще, удастся ли купить. Была рассея. И вот тебе не пойми что. Советы какие то, депутаты, какие-то эсеры, большевики, меньшевики…

И вот стою я у театра Олимп в старой своей шинели, в папахе, а самого того и гляди ветер ушатает, и выбегает толпа орет что то, мол, Советскую власть они провозгласили. Улицы заплеваны шелухой от семечек, заблеваны, ветром обрывки бумаг несет. А я голову ломаю, куды, ну куды мне, старому, деваться. Дом далеко, денег нет. Жрать хотется, работать здоровья нет… И тут окликает меня кто-то, санитарка наша, из гошпиталя, Глафира. Здравствуй, говорит, Архип Евстигнеевич, что не весел стоишь? Она лет на пять меня моложе была, вдова-солдатка… ну… эта… остался я у нее.

Творились страшные вещи в ту пору. Я не боюсь этого вам рассказывать, мне уже по возрасту бояться не следует. Мене скоро ответ на небесах держать. Советы Красную гвардию-то организовали, вот уж это отрепье развернулось! Сдали германцам полстраны, я как узнал, не поверил сначала, потом пил три дня. А новая власть, совсем людской облик потеряла. Грабили тех, кто побогаче. Энто у них реквизиция называлось. Чуть что — убивали. Это на фронте к смерти отношение как к неизбежному, а тут-то, посреди своей страны, ох и жутко было! Но народ, у кого жила-то не тонка, стал отпор давать. Со стороны Оренбурга казаки стали подниматься, в деревнях мужики кое-где сельсоветы энти разогнали, да и в самом городе по ночам стали красногвардейцев убивать. Это сейчас вот все про народную власть говорят, а я уж, на что из самого народа из-под сохи вышел, а с души воротило от этакого народного управства.

Дед Архип остановился на пару секунд, облизнул пересохшие губы и продолжил.

— А по весне 1918 г. объявили Советы о введении в стране продовольственной диктатуры. В деревню отправлялись вооруженные отряды рабочих для изъятия излишков хлеба. А какой к бесу излишек по весне? Дурни! Мужик к весне только и имел зерна, что поле засеять, посадку, отбери его, и следующей зимой с голоду сдохнет. В помощь им в июне 1918 года было решено создать волостные и сельские комитеты бедноты. То шалопуты были всякие, которые агитаторов слушали, да спирт и самогон пили, вместо того что бы работать.

Тут уже и чехи стали к Самаре подходить, узнал я, что готовится против Советской власти выступление, поклонился в ноги Глафире: «Не поминай лихом, милая, не могу я дома сидеть, сердце кровью обливается, что эти черти пархатые с Рассеей творят! Живы будем, свидимся!» Она в крик, в слезы, мол, куда тебя, дурака, несет на старости лет…

Долго рассказывать, соколики, как все было. Носила меня по Поволжью и Сибири уже другая война — Гражданская. В конце концов, оказался я в забайкальской Даурии у Романа Федоровича Унгерна. Человек он был, так скажу, не простой человек, но я к нему всей душой прикипел…

Тут уже Юрий удивился безмерно, если Горохов с Лопатиным только недоуменно в который раз переглянулись, им не особо что-то эта фамилия говорила. Ну может помнили, что кино смотрели когда-то давно. Кудашев не мог знать, но в СССР, еще в 1942 году Унгерна играл Николай Черкасов в «Его зовут Сухе-Батор». Потом в совместном советско-монгольском «Исходе» 1968 года, и в «Кочующем фронте» 1971 года, где барона играл актер Афанасий Кочетков.

Для мира же обершарфюрера Кудашева, барон Унгерн фон Штейнберг, был культовой фигурой. Когда началась война и германская армия стала плечом к плечу с русскими против большевизма, доктору Геббельсу понадобились исторические фигуры, на которые можно было опереться в пропаганде.

Выбор был богат. Барон Врангель, последний командующий Русской армией на Юге России, из дома Тольсбург-Эллистфер рода Врангель известного с XII века. Или граф Келлер, «Первая шашка России», из прусско-русского графского рода, убитый в декабре 1918 года петлюровцами. Генерал Евгений Карлович Миллер, глава РОВС, похищенный большевиками в 1937 году в Париже и погибший в застенках чекистов в Москве. Михаил Константинович Дитерихс, практически единственный представитель военных верхов Белого движения, открыто выступивший под знаменами реставрации монархии. Последний на тот момент глава русской государственности на территории России. Из прибалтийских дворян шведского происхождения, появившихся в России в годы правления императрицы Анны Иоанновны и состоявших в родстве с Лермонтовыми и Аксаковыми.

Но барон Унгерн с самого начала отмечен был особо. Он до последнего оставался верен идее, ведя своих всадников в бой под священным символом свастики. В 1943 году, на экраны кинотеатров Рейха и на территории освобожденной России, вышел фильм «Баллада о Даурском бароне». Назвали фильм, снятый совместно «УФА-Фильм ГмбХ» и русской «Новой Зарей», в котором главную роль играл знаменитый Хайнц Рюман, по названию стихотворения Арсения Несмелого. Признаться, поэт не особо жаловал барона, но фильму нужно было название, а Несмелов был признанной фигурой среди литераторов эмиграции, и название стихов стало именем фильма. Стихотворение стали учить в школах наизусть, а Юрий, знавший поэта лично, до сих пор помнил:

Я слышал: в монгольских унылых улусах,

Ребенка качая при дымном огне,

Раскосая женщина в кольцах и бусах

Поет о бароне на черном коне...

И будто бы в дни, когда в яростной злобе

Шевелится буря в горячем песке, —

Огромный, он мчит над пустынею Гоби,

И ворон сидит у него на плече.

И вот, судьба свела его с человеком, знавшим легендарного героя. Было, о чем задуматься. Случайностью это точно не могло быть. Кудашев в случайности такие не верил и весь обратился в слух.

— Ну стало быть… о чем я… а про барона. После взятия Читы атаманом Семеновым, я как раз подвернулся барону, который формировал свою Азиатскую дивизию. Ой и головорезы там были, буряты да монголы и еще не весть кто. Страсть… Но страху не знали и большевиков ненавидели. Роман Федорович, барон то, только он и мог их в узде держать, ничьей власти над собой он не признавал, включая ближайшее окружение самого Семенова. Я было мыкался там, казаки меня своим не считали, да и какой из меня казак, если я третью войну в пехоте, в окопах. Но барон узнал, что я фельдфебелем был, так и сказал мне. Ты старый, мне не на коне с шашкой нужен, а что бы порядок в этом стаде навести. И навели… отладили быт дивизии с мастерскими, швальнями, электростанцией, водокачкой, лазаретом и тюрьмой. Говорят, до этого барон выпить был не дурак, а тут сделался трезвенником и раздражался далеко слышными застольями атамана в Чите, который праздновал победы над красными. В его крепости Даурия, как в замке рыцарском с беспощадным хозяином, было не до пьянства. За дисциплиной следил он крепко! За проступок здесь могли забить насмерть. Приводили наказание в исполнение китайцы с помощью березовых палок, которыми наносили до двухсот ударов. При этом справедливость у него была поистине железная: он мог приказать утопить офицера за то, что тот подмочил при переправе запасы муки и заставить интенданта съесть всю пробу недоброкачественного сена. Рядовые же казаки, сам видел, уважали его за заботу как в бытность еще командиром сотни в Нерчинском полк. За эту заботу, барон, командир Азиатской дивизии получил прозвище «дедушка». А было тому дедушке, чуть больше тридцати годов от роду.

Я ребяты, не стану пересказывать всего, что было. На старости-то лет, давнее помнится много лучше, чем то, что на прошлой неделе было. Разбили нас красные осенью 1920 года. Барон отошел в Монголию, и там было столько всего, что и не расскажешь. Мы против большой китайской армии всего несколькими сотнями дрались. Освободили правителя монголов Богдо-гэгэна, хотя я и сам не пойму, как так вышло. Не простой, нет не простой был человек барон. Не зря его совет местных лам объявил воплощением Махакалы, божества войны и разрушения, которого монголы да тибетцы почитают как защитника учения Будды. Не поверите, а я тому свидетель, его пули не брали. Бывало идет без оружия в атаку только с хлыстом, а по нему из пулеметов и винтовок залпами бьют, а пули все мимо…Однако красные всей массой развернулись против Унгерна, и он был вынужден снова в Монголию уйти. Здесь Роман Федорович понял, что он последний воюющий белый генерал и что уж там, не видать нам победы, обречен он. На военном совете, я там тоже был, в карауле стоял, слышал все, принято решение идти вместе с дивизией в Тибет. Решение само собой пришло, из всех прежних устремлений барона оно и следовало. Если под натиском красного безумия пала Монголия, исполняющая роль внешней стены буддийского мира, то линию обороны следует перенести в цитадель «желтой религии» — Тибет. Однако, далеко не всем его подчиненным, включая самых преданных монголов и, ветеранов дивизии, пришлась по сердцу такая идея. Путь был слишком долог и уже без возврата назад. В дивизии созрел заговор.

Но что было там дальше, я уже только по слухам знаю, а меня вызвали к нему в шатер. И было это еще до того, как он в последний поход против большевиков пошел. Барон сидел в китайском складном кресте, перебирая длинные четки. Как всегда, в своем шелковом халате желтом, с русскими генеральскими погонами и «Георгием» на груди. Вид у него был усталый, последние дни он почти не спал.

— Позвал я тебя к себе, Архип, чтобы простится. — барон был спокоен, но я понял, что он уже готов к неизбежному, — завтра отбывает в Пекин Осендовский, ты видел его у меня последние дни, отвезет моей жене деньги и еще кое-что, что я ей смог собрать. Поедет на моей машине, мне она больше не понадобится. И ты едешь с ним.

Я было стал отнекиваться, куда мне ехать было. Я и языка-то китайского энтова почти не знал, так с пятого на десятое и вообще… Но с Романом Федоровичем, спорить, скажу я, робы, себе дороже было.

— Я понял, что никому не могу уже верить, а вот тебе, почему-то доверяю. Ты уже пожил и многое повидал. Вижу в тебе непростую судьбу, но верю в твой путь. Проследи, чтобы этот хитрый поляк, что б ему пусто было, передал все принцессе. А потом, ваши пути разойдутся. Ты должен будешь добраться до Тибета.

У меня, честно скажу, аж ноги подогнулись, это же надо, куды ж посылает…

— Возьми вот это, — он протянул мне небольшой, но тяжелый предмет, завернутый в красный шелковый платок. Там шкатулка, открывать которую тебе нельзя ни при каких обстоятельствах, если хочешь жить. Да и не сможешь ты ее открыть. Я дам тебе столько денег в золотых червонцах, столько сможешь унести, но эту вещь ты должен передать человеку в тибетском монастыре Ньягронг, в провинции Кхам, на юге Тибета. Запомни хорошенько. Я не могу тебе объяснить дорогу, но знаю, ты ее найдешь…

— Ваше Высокоблагородие, а какому человеку отдать-то, как звать его? — спросил барона я, поняв, что деваться мне некуда и судьба мне в этот путь отправиться.

Унгерн помолчал. Так и сидел, смотря куда-то в сторону. А я по старой своей солдатской привычке стоял, вытянувшись перед ним, сверток со шкатулкой к груди прижимал.

— Я не знаю, как его зовут. — тихо молвил Унгерн, — когда я там был, его звали одним именем, сейчас скорее всего уже другим, да и не человек он вовсе…

У меня, скажу честно, мороз по спине пробрал, от слов этих и от того как барон их произнес. Да и знал я за Романом Федоровичем кое-что такое, что заставляло к этим странным словам серьезно относиться.

— Когда-то, пятнадцать или шестнадцать тысяч лет назад его звали Шенраб Миво из царства Тазиг, с тех пор он сменил бесчисленное множество имен и тел… Просто скажи, когда будешь в монастыре, что тебя прислал Белый Джамсаран, и этот человек найдет тебя сам. Ты не ошибешься, в нем нельзя усомниться. Ты поймешь, что это тот, кто нужен. Скажи ему… скажи, что он был прав, я не смог победить, действительно время не пришло, но я должен был попробовать, иначе я не был бы собой.

Он резко встал со стула, прошел в угол шатра, где стояли составленные друг на друга деревянные ящики. Открыв верхний, он стал без счета ссыпать в седельную сумку золотые монеты. Потом протянул ее мне.

— Этого хватит, но поляк о этих деньгах знать не должен. Иначе я не дам за твою жизнь и старой, железной, китайской монеты. И вот еще возьми, — он достал откуда-то из складок халата небольшой холщовый мешочек с завязками, — тут изумруды и несколько бриллиантов. Как неприкосновенный запас. И моя благодарность за твою услугу. А теперь иди. Уезжаете на рассвете. С вами, до Пекина поедет хорунжий Яковлев, дороги не спокойны.

Больше я барона не видел. Высшие силы нас хранили, не иначе, а вокруг было все… как во сне, но кошмарном. Но добрались живыми и то ладно. Уже в Пекине узнал о его смерти. Поляк то еще раньше уехал. Он все баронское добро принцессе передал, как велено было. Напились мы в тот день с Яковлевым страшно. Потом приходили в себя, а третьего дня, по утру, я в сторону Тибета, а он в Харбин. Больше свидеться не пришлось. Как я туда добирался, целая история. Полгода не меньше прошло, прежде чем оказался я в горах. Как искал монастырь тоже долгая песня, оказалось, что многие о нем и не слыхивали, а те, что знали, как только я спрашивал, глаза отводили или же бежали как от прокаженного. Пока добрался, успел и язык выучить, да и сам больше на азиата стал походить. Высох, да почернел. И вот вам скажу, верьте или нет. Всю дорогу чувствовал, что ведет меня что-то или кто-то через невзгоды. А и бандиты на дороге ловили, да повесить хотели, власти китайские в тюрьму сажали, а потом и казнить, как шпиона грозились, а их властей то, почитай в каждой провинции свои, да еще чуть ли не каждый генерал сам себе правитель. Смута там была, как и у нас в России. А будто кто им глаза отводил, они даже деньги, не отобрали, а каменья, которые барон давал и не нашли вовсе, хотя я их просто за пазухой носил.

Рассказывал старик все неспешно, голос негромкий чуть дрожал, Андреич с милиционером слушали его заворожено, чуть не рты открывши. Обершарфюрер, положил ладонь сверху сухой стариковской ладони лежавшей рядом. Архип и не заметил, а в голове Кудашева, будто пламенем полыхнуло, ушла земля куда-то вниз, заволокло туманов внутренний взор, а потом он уже следовал незримо за старым рассказчиком. И не только что старик говорил, он видел, а и все что тогда было. Черные скалы, ущелья, засыпанные снегом вершины, незнакомых смуглых людей будто в который раз смотрел снятый Шеффером фильм про ту экспедицию. Никакое кино и телевидение не могло сравниться с тем, что сейчас проходило рваной чередой перед ним. Он чувствовал запахи. А холодный ветер с гор холодил грудь и трепал волосы, осыпались под ногами гравием склоны. Величественный Тибет горными вершинами окружал Юрия, будто это он, а не сидящий рядом старик, многие годы назад проходил тот путь.

…и когда отыскал я тот монастырь, уже и в чем душа только держалась не пойму, — продолжал рассказ Головкин, — упал у ворот и сколько лежал не помню, только сами монахи меня внутрь и занесли, только и успел я им про Белого Джамсарана прошептать и забылся. А в себя пришел потом, уже лежу в тепле, очаг горит рядом, а молодой монах в оранжевом, меня каким-то чаем травяным поит. Вдруг чувствую, кто-то в комнату ту вошел… монах, как увидал, там согнулся и там, не поднимая лица, задом, задом, только я его и видел. А у меня и сил нет голову повернуть. Слышу сел рядом и говорит, вроде поперву по-тибетски, ан нет, понимаю я все, будто в голове моей русский, наш голос звучит, этак мужчина средних лет говорит.

— Давно я жду тебя… С того дня как почувствовал, что барон умер. Боги ему судьи за все, что сделал и… не сделал. Но он нужного человека нашел, чтобы дар мой обратно вернуть, другой бы не смог.

Я силы свои немощные напряг, еле-еле сдюжил голову повернуть, глянул на говорившего. Мужчина росту среднего, лицом смуглый, и не поймешь, что ли старик, то ли середович, а может и молодой совсем. Но нет, морщины на лице. Да волосы короткие седые все, одет по-тибетски, как все в монастыре в одежду желтую да красную. По лицу вроде как не азиат. Я даже обрадовался, что может наш, русский.

— Нет, я не с северных земель. — отвечает, будто мысли мои прочитал, —Моего народа больше нет. Когда-то давно, мы жили тут. Там, где сейчас пустыня Такла-Макан, а в мои времена текли в окружении труднодоступных горных цепей, полноводные реки. Но не об этом речь. Ты поправишься, я благодарен тебе за то, что ты вернул мне, что я некогда отдал барону. А сейчас спи.

И я взаправду с той поры выздоровел, прожил в том монастыре, не много не мало, а два с половиной года. Думал, вовсе там остаться, я не могу вам, соколики мои, пересказать всего, слов не хватает тамошнюю благость описать. Видел я священную гору Кайлас, на тибетском языке ее называют Канг Ринпоче. Сказывают, и не гора это природная вовсе, а руками человеческими сделана. Все тамошние люди не сомневаются, что это обитель Бога! На закате игра теней создает на поверхности южной стороны Кайласа изображение знака свастики — солнцеворота. Этот древнейший символ Духовной Силы виден за десятки километров! Точно такая же свастика находится на вершине горы.

Я там с монахами был, мы подошли близко к горе, начали совершать Кору. Это священный обход вокруг всей горы, после которого человек, сказывают, полностью отчищается от плохой кармы, накопленной им за несколько жизней. За 12 часов можно ту гору обойти, а еще говорили, что если совершить Кору 108 раз, то станешь равным Богам. Но верите или нет, я один раз обошел Кайлас часов за двенадцать и четверо монахов со мной и постарели все мы за эти полдня на целые две недели. У всех нас выросла двух недельная борода и ногти, хотя они шли лишь 12 наших часов! А ежели сто восемь раз… И два озера окрест этого Кайласа, одно с живой водой, если испить ее, то уже и смерть не страшна и всегда на этом озере гладь и тишь. А рядом, озеро с мертвой водой, местные говорят — демонами созданное, его воду не то что пить нельзя, касаться запрещено и всегда в любую погоду на этом озере бурление и волны, будто ураган… Много чего я там за эти годы повидал. Тот самый человек, к которому меня барон прислал — все в монастыре его называли просветленным, — ко мне был добр и предлагал вовсе там остаться, но чем дольше, тем сильнее тоска меня глодала по родным местам, хотелось помереть в доме своем.

Дед Архип замолчал и смахнул сухой ладошкой набежавшую вдруг слезу. Слушатели его сидели как зачарованные. Сергей, положив подбородок на руки, а Андреич — привалившись в стене, приоткрыв рот. Кудашев, давно убравший руку от старика, боялся коснуться его вновь, пораженный рассказом, а более всего, страшась отчего то, увидеть глазами старика, через пространство и время этого — просветленного.

— Он сам со мной, разговор тот завел. Позвал с собой, куда-то в горы. Пришли мы уже в сумерки к каким-то пещерам. Знаю, говорит, что задумал ты уйти от нас, хотя и лучше было тебе тут остаться. Но неволить тебя не стану, каждый сам свою судьбу выбирает. Но, обожди меня тут, судьбу твою не мне решать. И ушел в пещеру ту, я было за ним, да чую не пускает меня что-то и чем сильней войти хочу, тем голова болит шибче. Так и сидел на камнях всю ночь до первых рассветных лучей, тогда и энтот просветленный вышел. Иди, говорит, но знай. Тут твой век закончится в определенный день, и нужды знать не будешь ни в чем до той поры, а ежели уйдешь, долог путь твой будет, извилист и не прост. Я и спросил тогда, ты ведаешь все, так скажи, когда смерть я свою встречу? А он и отвечает, ежели останешься в монастыре, то ровно пятнадцать лет тебе осталось и из жизни уйдешь на третий день Вайли, нового года по-ихнему. А если уйду, нешто не так же, спрашиваю? Он молчал долго. Казалось, будто тут человек сидит и в то же время далеко он сознанием где-то. Я такое в Тибете часто видел. Наконец, ответил мне. Ты Архип жить будешь до той поры пока не встретишь подобного мне, который в мире этом не рожден и солнце — священная свастика будет на лице его и скажет об этом дитя в час, когда солнце поднимется в зенит. А до той поры твой путь закончен не будет. Прости…

Я-то, дурак был, удивился, за что простить просит? Вроде, как и думать нечего, мне в ту пору уже пять десятков минуло, и через пятнадцать лет помирать как-то не хотелось, а запали мне в душу его слова что — не помру. Я чудес всяких насмотрелся, так что поверил сразу. А про солнце вместо лика, да не рожденного, туману много было напущено, я и не думал, мне дураку одно голову забило — «до той поры путь твой не закончится». Через неделю ушел я. Остатки денег и каменьев баронских, все мне монахи отдали. И опять меня хранило что-то, добрался я путем не легким до России, в ту пору ставшей уже СССР. Долго сказывать, как и что. В Самару я вернулся, думал, что Глафиру найду. Да в доме ее уже иные люди жили. Сказывали, от тифа многие умерли, да и она тоже. На последние деньги до дома добрался. Меня уж и не чаяли живым давно видеть, как на с того света выходца, смотрели.

И потом только я понял, за что человек тот, святой, прощения просил. Не дар это был, а проклятье сущее. Это молодым и здоровым жить хорошо, а старость болезни приносит и немощи, да такие, что люди смерти ждут, как избавления. Меня же старость эти всем наделила в полной мере, только разум ясным оставила, а смерти не было и не было. Теперь вот знаю, чего ждал!

Старик замолчал. В опустившейся, как покрывало на пол, тишине тикали старые ходики размахивая маятником слишком громко, слышно было как всхлипнул вдруг Лопатин и скрипнул стул под хозяином дома. Все молчали, переваривая услышанное, а сам дед Архип, вдруг почувствовал, как тяжесть прожитых лет перестала нестерпимо давить на согнутую стариковскую спину.

— Сколько же тебе лет, дедушка? — негромко спросил Кудашев.

— Да, почитай, по весне будет 125 годков… — ответил Головкин и, поднявшись с кушетки, распрямил сгорбленную давно спину, отставил в сторону клюку, — Что за дело то у тебя, Сергей, ко мне, старому?