Table of Contents
Free
Table of Contents
  • Глава 8. Пусть дети смотрят
Settings
Шрифт
Отступ

Глава 8. Пусть дети смотрят

До вечера с каждым часом становилось жарче. Под конец дня расщепленное туманными испарениями на разноцветные осколки солнце опять собралось в лучистый сноп, подвешенный в переливающемся воздухе.

Кареглазый поглаживал вспотевшей ладонью мокрую гриву лошади. Его самого до сих пор трясло после перестрелки. Не давали покоя кровососущие насекомые. Испещренные тонкими черными волосками тощие руки кареглазого были измазаны кровью раздавленных комаров. Он прикрыл лицо шейным платком – но результатов это не принесло. Комары искусали его шею и лоб, уши, они лезли под одежду в местах прорех от пуль, вытягивали из него кровь по капле, и каждую потерянную он ощущал, будто бы из него вытащили пулю. Комары прятались в черных курчавых волосах. Шляпа не спасала.

От места перестрелки они были уже далеко, и в какой-то момент кареглазый заметил, что тишина сделалась не иначе, как ветхозаветная. Жужжание комаров прекратилось. В окрашенном темными тонами солнца вечернем полумраке промелькнула комком шерсти луговая собачка, похожая на толстощекого безухого зайца – и скрылась среди астрагала и пожухлого мятлика.

Никто не произносил ни слова, ибо то был им словно завет от неведомого. И кареглазый почувствовал, что любое неосторожное, опрометчиво сказанное слово в этой тишине приравнивалось бы к первородному греху.

Невозможно было услышать даже собственное дыхание. Он смотрел на немое, жуткое и какое-то вязкое покачивание высокотравной растительности. Трудно было принять на веру тот факт, что неизмеримые никакими приборами массы неоднородных веществ, будь то миллиарды тонн разгоряченной плазменной субстанции или каких-нибудь энергетических флюидов, струящихся повсюду, минуя и пронизывая тысячелетние сплавы земной коры и материковые плацдармы, будто салфетку, и в сумме с ними вся атмосфера с ее взвешенным многообразием газового вещества и переменчивыми температурами – все это божье творение способно воздерживаться от малейшего звука. Нерушимая тишина.

Лошади смолкли и насторожились, как христианские послушники в древнеримских катакомбах, аккуратно ступая в неестественном оцепенении. Ибо любое движение, совершенное по неосторожности, не оставалось незамеченным в этой непреодолимой сфере, где над всем властвовала некая знаменательная, невероятная, фундаментальная сила, чья высшая активность приходилась на короткие мгновения этого всепроникающего безмолвия, которым, мерещилось, вещал для них сам господь. Все находилось в его монументальном молчании, как скульптура в мраморе, все было беззвучным и недвижимым в своей основе.

Кареглазый ощутил явственную бесплотность и пустоту всего сотворенного, словно их эфемерные лошади ступали по облакам. Горбоносый оглянулся. Зашелестела амуниция. Запели птицы. Что-то позади привлекло внимание маршала.

– У нас гость, – сказал он.

Кареглазый и черноногий оглянулись – сперва один, а затем и второй.

– Это еще кто?

– Одному богу известно.

– Что делать будем, если он не один?

– А что предлагаешь?

– Просто хочу знать, сходятся ли у нас мысли?

Горбоносый фыркнул:

– И близко не сходятся, сынок.

Потом покосился на индейца, который застыл в неподвижности на своем бултыхающемся муле. Они продолжили путь, будто ничего не происходит.

Через минуту-другую к ним примкнул на темно-коричневом рысистом коне юнец лет семнадцати. Кареглазый торопливо прикрыл нос и рот шейным платком, концы которого завязал узлом на затылке.

– Так достаточно близко! – сказал пришедшему горбоносый.

– Не горячитесь, братки, вас трое, а я один! И глупой смерти уж точно не ищу…

Безымянный, неведомо с чем пришедший, расфранченный. В шляпе с припаянной к застежке на ремешке шестиконечной металлической звездой, в самом центре которой зияло крупное символическое отверстие от попадания девятимиллиметровой пули.

Юнец был темнокож, с озорными улыбающимися глазами, рыхлой желтой бородкой и реденькими усами, светлыми-светлыми, будто их под сломанным носом нарисовала известью детская рука.

Он как-то странно подергивал ногами, будто стараясь обратить внимание на новенькие сапоги, отполированные до блеска, а с плотоядного рта не сходила неприятная ухмылка, в которой он демонстрировал ряды крупных наползающих друг на друга зубов.

На ремне через плечо у мальчишки висела крупнокалиберная укороченная винтовка, широко распространенная среди охотников на бизонов, а в кобуру на ремне помещен армейский револьвер, изящно завершенный цельной рукояткой из слоновой кости, белой как мел и твердой как дерево, с горельефом золотого орла.

– Ты кто такой? – спросил горбоносый, стопоря лошадь и давая знак остальным.

Незнакомец сперва представил своего коня:

– Это мой конь. Анания.

И приподнял над головой шляпу.

– А меня скаутом зовут.

– Кто зовет?

– Друзья-приятели.

– И где они?

– Повсюду. Я парень компанейский.

– Ну а мы нет, – буркнул кареглазый.

– Недружелюбные вы какие-то.

– А с какой радости кому из нас с тобой христосоваться? Ты нам ни сват, ни брат. Нечего тебе тут взять! Ни имен, ни отцов, ни матерей, ни денег никаких у нас нет. Ничего у нас нет для тебя.

– Черт… Тебе, браток, видать, мозги напекло, что ты так разгорячился.

Горбоносый сказал:

– Ты со мной говори, не с ними.

– С тобой? – спросил скаут.

– Со мной.

– Ну вот, хоть кто-то мои взгляды разделяет.

– Ты чего к нам привязался?

– Я скаут.

– Да хоть горшком назовись. Это никак не объясняет, чего тебе надо от нас.

– Верно, браток, размышляешь, не объясняет.

– Так вот и объяснись своими словами.

– А что тут объяснять? Я вас издалека заприметил и решил, что надо бы подойти поздороваться.

Скаут поглядел на кареглазого, на горбоносого, который дымил папиросой, на черноногого. Затем на старого и измученного ртутно-серого мула под ним, с глазами как монеты, который, мотая туда-сюда маятниковой мордой, тяжело дышал.

Брюшная полость животного втягивалась при выдохе и, неистово бурля, надувалась при вдохе. Промеж арок ребер, похожих на языческий алтарь или монгольский шатер, обтянутый шкурой, сочились остатки отработанной влаги, и было отчетливо слышно, как в пустом пространстве того, что называют мулом, бултыхаются полые изношенные внутренние органы. Через истончившуюся кожу мула просвечивал скелет мула, череп странно расходился, словно кто-то открутил болты, на которых все держалось. Кривозубые челюсти не смыкались, и одинокая пара бесцветных окосевших глаз слезилась.

И вообще все просвечивало от жары, что у лошадей, что у людей, сидящих на них.

– Ну и видок, скажу я, у вашей братии. Черт подери… Вы откуда тут?

– От гнева божия спасаемся, – с хохотком ответил горбоносый.

Скаут криво ухмыльнулся:

– Не иначе как беглецы из Содома и Гоморры возвращаются в землю обетованную. Ну, а если не шутя?

– По следу беглеца идем. А ты сам?

– Ох ты! А у нас, браток, выясняется, судьба общая.

Горбоносый не ответил.

– Верно мыслишь, браток, и я беглеца ищу.

– Имя есть у него?

– Вот это, брат, история интересная.

– Надеюсь, недолгая.

– Ищу уж не первый день. По следу его шел. Может, он один, а может, с напарничками. В общих чертах мне известно, что они собой представляют.

Скаут пожал плечами и отвернулся, будто потерял к ним интерес, полюбовался закатывающимся, как глаза распятого Христа, солнцем над тополями.

– Но вы, братки, на головорезов не очень похожи. Иначе разговор между нами был бы короткий, правильно? Да, вижу, что не ошибся…

Кареглазый сказал:

– Ну, если мы не те, кого тебе надо, то можешь поворачивать оглобли и отчаливать туда, откуда тебя нелегкая принесла. Это я тебе просто и ясно говорю, чтобы ты время сберег. Свое, да и наше.

Скаут поцокал змеиным языком:

– Может, брат, и сберег бы я времечко, да только вот не впору мне с пустыми руками и настрелянными пулями возвращаться. Это, как-никак, мой хлеб с маслом. За преступниками гоняться. Ничему больше не научен. Ничего больше миру от меня не нужно.

Кареглазый спросил:

– Ты, что ли, охотник за наградами?

– Нет, браток, не за наградами. Я просто охотник – на животных и на людей, если необходимо. Жить-то надо, верно я мыслю?

Кареглазый промолчал.

– А вы сами кто? От Уэллс-Фарго? Да не-е… Не того сорта ваш брат будет. А у этого одежки – что твое решето, в прорехах от пуль! – скаут присвистнул и рассмеялся. – Живые, брат, в таких не разгуливают, только покойники.

– А я и есть покойник, воскресший из мертвых. Ни пуля в сердце, ни нож в спину меня не берут.

Горбоносый хохотнул, развернул лошадь и тронул шпорами. Черноногий последовал его примеру, хотя его мул едва дышал и торопиться не собирался. Кареглазый, поразмышляв минуту-другую, направился следом. Они двинулись дальше.

Скаут присоединился к ним. Увидел у индейца за спиной в мешке глазастого младенца.

– Парень или девка? – спросил.

Кареглазый буркнул:

– Отвяжись!

– Да я ведь беседу поддерживаю, браток. Без дурного умысла. И мне показалось, я в вашу братию впишусь как гвоздь в подметку.

– Наверное, тебе солнце в глаза светит.

– Это с чего ты взял, браток?

– Много тебе кажется, чего нет.

Скаут разглядывал индейца, а потом пощелкал языком, грустно улыбаясь:

– Худую участь тебе наш господь уготовал. Последняя собака в стае. О вашем племени, видать, он уже потом вспомнил. Когда свои дары распределил среди прочих. И подумал, что вы разменной монетой удовлетворитесь.

– Отвяжись от мальчишки! – зло проговорил кареглазый. – По-хорошему предупреждаю!

– Не пойму, брат, я тебя оскорбил чем?

– Не лезь в чужие дела!

– А я и не лезу, браток.

Кареглазый сорвал с лица платок и, скомкав в кулаке, заорал как потерпевший:

– Да что ты тянешь как несмазанная телега – браток, браток, мы не братья!

Скаут пожал плечами.

– Не говори со мной и с индейцем не говори! Не смотри в мою сторону. Не смотри в его сторону! Иди своей дорогой, пока у тебя руки-ноги по замыслу божьему стоят, а то я ведь повыдергаю, местами поменяю, будешь на четвереньках бегать.

Скаут ухмыльнулся:

– Это ты, брат, пошутил.

Горбоносый сказал:

– Довольно!

– Воля ваша, сэр.

– Пусть этот хмырь заткнется. И я заткнусь.

Черноногий пронзительным соколиным взором глядел на незнакомца из-под царственно-китовых надбровных дуг, высеченных в неприступной скале его лица. Скаут смотрел на него в ответ.

– А этот сувенир у вас откуда? – спросил он. – У индейцев в покер выиграли? Он ваш раб? Слуга? Протиральщик седел?

Горбоносый оглянулся, но промолчал.

– Эй, ты меня понимаешь? Ты откуда будешь? Из какого племени? Он мою речь понимает?

– Понимает, – не оглядываясь, ответил маршал.

– Ты, браток, папаша его или что?

– Мы сами по себе.

– И как это понимать?

– Ты же у нас мыслишь, вот и подумай.

Скаут смерил индейца взглядом.

– Имя у него есть?

– А ты спроси, только он не ответит.

– Немой?

– Ты ему не нравишься.

– По-моему, браток, я тебе не нравлюсь. Хотя не припоминаю, чтобы я тебе насолил. Недругов-то своих я помню на зубок. Вредно их забывать, знаешь ли.

– Откуда бы недругам взяться у компанейского парня как ты?

– Ну так ведь не каждому по нраву моя компания.

– Интересно почему?

– Говорят, я шибко навязчивый.

Некоторое время они молчали. Солнце зашло за горизонт наполовину. Очертания окружающего их густого подлеска черными мокрыми пятнами выделялись на золотом фоне. Ландшафт трансформировался постепенно, сопротивляясь жаркому чужеродному климату. Слышался шелковистый шум ручья.

Навстречу всадникам, как воинство, маршировали по обе стороны старой тропы хвойные деревья в своих роскошных зеленовато-синих мундирах, чьи малахитовые тени отражались на поверхности засыпанной иголками реки. Деревья расступались и опять смыкались за ними, чем дальше они углублялись в лес. Ветер, пропитанный мягким ароматом, слегка пьянил.

Скаут поравнялся с горбоносым.

– С кого трофей снял? – спросил маршал.

– Какой трофей?

– Звезду шерифа.

– А, ты про это…

Скаут снял шляпу и принялся разглядывать аксессуар, любуясь его формой, смыслом и оттенками, которые он заимствовал и сосредотачивал, отражая и преобразуя свет уходящего солнца.

– Это не трофей, браток. Мой папаша… Он шерифом был. Хоть и недолго. За воротник он заливать начал после смерти матери, что в твое корыто. До чертиков упился и словил пулю прямо в сердце.

Горбоносый безразлично промолчал.

– Такая вот история. Но он сам напрашивался с тех пор, как мать, царствие ей небесное, на тот свет отправилась. Он только и ждал какого-нибудь придурка с револьвером – лишь бы за схватиться с ним. Раньше такого не делал.

– А ты, значит, по стопам отца?

– В каком это смысле, браток?

– Служишь закону.

Скаут надел шляпу и пожал плечами. 

– Бог знает, кому я служу. Я ведь не официально. Но стараюсь находиться внутри закона.

– Интересная формулировка.

Скаут кивнул:

– Как скажешь, браток.

Горбоносый выставил перед собой руки, словно хотел продемонстрировать приблизительные размеры чего-то.

– Ты знаешь, что овец держат в загонах, верно?

– Ну, браток, знаю. Все знают.

– Но на время кормежки их сопровождают на подготовленные пастбища.

– Ага. Ты это к чему?

– К тому, что там травка позеленее.

– Не пойму я что-то, при чем тут овцы?

Горбоносый отмахнулся:

– Просто забудь.

– А у тебя, браток, семейство есть?

– Они далеко – а я тут торчу.

– Как сапог в болоте?

– С этим не поспоришь.

– А жена у тебя есть, чтобы койку по ночам греть?

– Умерла.

Скаут задумчиво поглядел на парящих птиц.

– Жаль это слышать, а что ее в могилу свело?

– А не рановато ли ты мне в душу лезешь, дьявол пронырливый? Мы с тобой, если мне память верна, кровь и плоть Христову на пасху не праздновали, да и детишкам моим ты не крестный отец.

Скаут кивнул: 

– Что верно, брат, с тем спору нет. И все-таки, ты этот разговор начал.

Горбоносый придержал шляпу, наклонился и сплюнул. 

– Умерла в годы эпидемии оспы.

– Паршивого кота тебе в мешок судьба подсунула.

– С этим не поспоришь, – маршал окинул его равнодушным взглядом.

Скаут помолчал, а потом настороженно оглянулся:

– Слушай, браток, тут неподалеку поселение есть при торговом посту.

– Ну есть, и черт с ним.

– Нет, ты не понял…

– Чего не понял?

– Мне бы пошептаться с тобой с глазу на глаз.

Горбоносый оглянулся:

– А они нас не слышат. Даже если слышать, плевать.

– Ну а мне нет.

– Что на уме у тебя?

– На уме у меня, брат, Красный Томагавк. Слыхал о нем?

– Кое-что слышал.

– Догадываюсь, о каком «кое-что» ты говоришь.

Скаут покосился на черноногого, затем повернулся опять к горбоносому.

– Ты, видать, браток, сам не знаешь, что за паскудная история за этим именем стоит. Правильно я мыслю?

– Не мое это дело.

– А вот мне думается, что твое. Ты о банде Бродяг из Колорадо слыхал?

– Не случалось.

– Ну вот у местных, брат, история сродная. Только с кровавым исходом. Признаюсь тебе, что у меня с предыдущими компадрес не заладилось. А было их четверо. Отъявленные мерзавцы, душегубы и безбожники, скажу тебе без преувеличения!

– И тебе, конечно, таковое общество претит.

– Само собой! Так вот… Несколько дней я держался с ними, наблюдал, как они местную голытьбу обирают. Хотя те добровольно платили им кто чем, кто серебром, а кто и золотом, а кто и глиняными горшками готов был платить, лишь бы им в доказательство отмщения голову Красного Томагавка принесли.

– Кто этот Красный Томагавк?

– Ты не торопи события, браток, слушай дальше. На первых порах народ вроде бы лелеял надежду на благополучный исход дела, но все закрутилось, что твоя мельница – не остановишь. Поначалу, еще до Красного Томагавка, в окрестностях объявилась шайка дезертиров и самозванцев. Возглавлял их некий сержант по кличке Картечь, при полном параде. Люди его, видать, чтобы проще было сколотить свою личную армию, выдавали себя за солдат сорок девятого кавалерийского полка и рекрутировали в свои ряды разноплеменной сброд. А ведь сперва их было всего-навсего шестеро.

Скаут кашлянул и сплюнул:

– Чертова мошкара! Так вот. На протяжении нескольких месяцев Картечь и его банда из народа душу выматывали, воровством промышляли, да и насилием, браток, не брезговали. И примыкало к ним много обозленного народу. Каждый хотел утолять свои страсти, да и просто пожрать тоже, видать, неплохо бы. Среди них и сироты были, дикие и голодные, и попрошайки, и чернокожие, и краснокожие, и бронзовокожие, альбиносы, мексиканцы и белые, и проститутки, калеки и религиозные фанатики, и обанкротившиеся жертвы махинаторов, целые семьи цветных по дюжине голов в каждой. Все, кто по каким-то причинам остался бездомным, голодным и злым, и теперь хотел давить, безумствовать, мстить, убивать, расчленять, жечь и расплачиваться с миром за свои обиды. Короче говоря, очень скоро местные и глазом моргнуть не успели, а число их перевалило за сотню голов, что твое стадо взбесившихся бизонов.

Горбоносый хмыкнул.

– Вот именно! Они до того расхрабрились, – продолжал скаут, – что перли по захолустным деревушкам, грабили, жгли дома и гостиницы, насиловали и убивали все, что движется, браток. Не жалели ни женщин, ни детей. Уж не знаю, что за безумие руководило поступками этого отродья и, откровенно говоря, знать не хочу, будто это были реконструкции крестовых походов тысячелетней давности. Я сам прибыл в числе добровольцев с федеральными маршалами и полицейскими, всего около ста двадцати человек нас было. Маленькая армия на маленькую армию. И вот всем гуртом гнали мы их три дня по лесам да по полям, но потеряли след и остановились на дилижансовой станции. Я заночевал в коттедже, а на утро оператор телеграфа сообщил нам, мол, горят пастбища по ту сторону реки. Это они так след свой заметали, недоумки. Три обгоревших трупа нашли потом. Все ребятня.

Горбоносый причмокнул:

– Худое дело.

– Не то слово, браток! Но ты потерпи креститься. Когда мы эту сумасшедшую ватагу настигли и загнали в глушь, то стали выжидать. У них быстро кончилось, чем себя кормить. Мы травили их все дальше, пока они не оказались среди голых скал, и мы им предлагали сдаться по-хорошему, подумать о детях, о женщинах. Но в итоге, браток, девятнадцать человек, что на нас поперли с оружием, с холодным, с горячим, мы их перестреляли одного за другим. Как в тире ярмарочные мишени. Остальные сами сдались – кто по доброй воле, кто по злой, кого пришлось уговорами образумить, кто с детьми, кто с младенцами на руках, больными, грязными и плачущими, если повезет. Но большинство мертвые. Мы, не рассуждая долго, прямо на месте казнили их предводителей и сержанта Картечь. Но позже я узнал, что некоторые, пользуясь, по-видимому, всей суматохой, сумели скрыться, а среди них – и Красный Томагавк, тогда еще безымянный и всем безразличный индеец, а с ним и другие подростки. Все как один красные, что твои головешки. Они возвратились туда, где все заварилось, а оттуда принялись ходить по фермам и поселениям, атаковали ночью, по-умному, жгли дома, а в сумятице побивали белых, мужчин и женщин, как каких-нибудь фелистимлян. Били всем, что под руку ляжет. На куски рубили тела мужчин и отправлялись дальше, для устрашения швыряли в окна отрубленные головы, ноги и руки.

Горбоносый театрально покачал головой:

– Господи Иисусе.

– Ты погоди, браток, сладкое я приберег напоследок. Ставки на голову Красного Томагавка и его парней росли час от часу, что за твоим покерным столом – и каждый участник марафона собственноручно стремился Красного рубахой кверху в землю положить, а сверху шестью футами фишек привалить. То есть, земли. Искал его среди прочих и я. Края здесь дикие, беззаконные, безвластные, что твой ад – и люди тут очень скоро забывают о человечности…

– Ближе к делу, – проворчал горбоносый.

– Да-да, ладно. В общем, нагрянул я в одну деревеньку по пути. Не ожидал чего-нибудь эдакого, а оно получилось наоборот. Ни живой души там, тишина и покой, а вокруг только трупы белых, мужчин да женщин, валяющихся в пыли, кого на куски порубили, кому посчастливилось быть застреленными, да и трупы малолетних индейцев, некоторые не старше десяти лет, валялись там же, в пыли, и сожженные дома. И вонь – что в преисподней! И те четверо, ублюдки… В шляпах, плащах и с бандольерами поперек груди, как стервятники, перемещались в полутьме, издавая жуткие нечеловеческие звуки, браток. И ножи их перепиливали шеи краснокожих. Они тянули их за волосы и отделяли головы от тел и набивали ими, десятками голов, что твоими кочанами капусты, кровоточащие мешки. Затем они сели по своим коням и направлялись по свидетелям да очевидцам, кто могли Красного Томагавка узнать, и я примкнул к ним.

– А что ж ты сразу деру не дал, благородный рыцарь?

– Ну а что? Я немало повидал тех, кто трупы кромсает. Меня таким не сильно впечатлишь. К тому же, я ведь на тот момент не знал, что трупы в деревне – это дело не перебитых индейцев, а той четверки. Ни имен своих они сперва не назвали, да и никто словом не обмолвился. Сказали только, что они от местного комитета бдительности. Кого поймают – на ветке вздергивают без суда и следствия, а то и хуже. Но где, впрочем, нам, браток, судиться? В непостроенном суде? Надеяться на милость законников, которым некому платить? Один со мной потом заговорил, проявил милость. Назвался Хардорффом, сказал, мол, он иезуит и проповедник…

– Неплоха проповедь.

– Ну вот он показывал и рассказывал мне, что к чему здесь, и когда мы входили в поселения и форты – глухие и безбожные, где люди даже не похожи на людей, нас тамошняя деревенщина и солдатня встречала как Иисуса Христа с апостолами при входе в Иерусалим! Будто мы проповедовали для них священное евангелие. Под копыта коней нам стлали веточки ольхи и одежки, мундиры, рубахи, кто что, которые местная публика в жаре почитания с себя срывала! А эти головорезы улыбались им и кланялись, и тащили за волосы из мешков отрубленные головы краснокожих, и размахивали ими как кадильницами какими-то, черт-те-что! А ты еще представь такую картину: в одном городке по их пришествию даже зазвонили чертовы колокола и закатили празднование! Они вывалили из мешков головы индейцев на паперти у церкви, а потом, браток, там же, принялись скальпировать их и, зажав в губах гвозди и размахивая молотками, приколачивали почерневшие от крови скальпы с ушами – и эта белая деревенщина разглядывала их с любопытством, что твою икону богоматери! Народ подступался к ним, кто сам по себе, кто приводил детей, приносил на руках, а малолетняя ребятня отворачивалась и плакала. Одному богу известно, что им на ум приходило. Что за безобразные существа им в лоскутах этой кожи мерещились? И тогда уж мамаши в смятении уносили их домой, а тамошний ктитор предостерегал народ прикасаться к скальпам, словно к мощам святого, и предрекал пастве скорое небытие язычества.

– Старая песня.

– В общем, после этого зрелища уснуть я уже не мог спокойно. Пять-шесть дней назад или около того я разминулся с ними, браток, когда понял, что эти четверо – краснокожих без разбору бьют, да и Красного Томагавка никто до сих пор не видел, скольких я не опросил, каждый его по-своему описывал. Да и был ли он? Вот где вопрос. Может, Красного уже давным-давно прихлопнули, но никто не хочет с кровно нажитыми деньгами расставаться. Вот и отнекиваются, как от греха.

Скаут сплюнул:

– Но искать Красного Томагавка не прекращают, браток, и теперь уже сам господь бог не разберет в этом кавардаке, кто прав, а кто виноват. Краснокожих режут, что безвинных, что виновных, как твою скотину на мясоперерабатывающей фабрике.

Горбоносый задумался:

– Худое дельце, верно поешь.

– Худее некуда. Я уже не знаю, как все это остановить. Найти бы настоящего Томагавка… Если он жив.

Горбоносый оглядел скаута с головы до пят.

– И если существует.

Они услышали гром вдалеке, где концентрировалось черное вещество неба.

В спину дул порывистый ветер. С кареглазого сорвало шляпу, он чертыхнулся, спрыгнул с лошади и отправился за ней пешком. Поднял ее, отряхнул о штанину и посадил на макушку, оглядывая мирную окружающую тишину, воплотившуюся физически в странных замерших объектах.

В чернильно-золотом мокром сумраке возвышались деревья, с кронами, похожими на палитру, где перемешались багрово-красные оттенки, сходные с далекими оттенками стремительно гаснущего неба.

Горбоносый с равнодушным видом курил, направляя свою лошадь сквозь приземистую, покрытую паутиной растительность. Тропа начинала зарубцовываться диким кустарником, не оставляя простора. Отпечатки копыт напоминали очертаниями листья острой актинидии, с многочисленными трещинами и сетью жилок в продавленной комковатой земле.

Всадники растянулись цепью, мелькая в просветах между деревьями. Скаут на своем коне ехал впереди, когда из-за чередующихся стволов беззвучно вышел медведь.

Громадная красно-бурая переливающаяся всевозможными оттенками, словно алмаз, чудовищная фантасмагория, которая невероятным образом, как из воздуха, составилась из никак не сочетающихся между собой на первый взгляд объектов прямо у него перед глазами. Грандиозных, едва ли не китовых величин, это была косолапая и золотокудрая туша с подчеркнутой полнотой и непропорционально маленькой, как бы коротко остриженной и казавшейся безглазой головой с безволосой тупой мордой-кувалдой и ушами, неотличимыми от человечьих, только мохнатыми.

– Мать твою! Медведь!

Недоуменно поглазев на странников, эта зверюга ощерила короткую пенящуюся пасть, полную зубов размером с костяшку большого пальца, среди которых плескался ярко-розовый шершавый язык, похожий на чудную рыбину.

– Медведь!

Скаут рванул на себя поводья и сдавленно прикрикнул – и это чудище, как древнеримский легионер багровеющее в жутком предзакатном полумраке и окутанное странной расплывчатой дымкой, завидев коня и страх в глазах человека, надсадно взревело и поднялось трехметровым сооружением, воздев когтистые лапы, будто для игры на фортепиано.

Конь скаута, Анания, вклинился копытами в землю, а потом встал на дыбы, пронзительно визжа от хохота, как если бы то был цирковой медведь, демонстрирующий ему для развлечения невероятно уморительный номер. Скаут удержался в седле. Медведь все ревел и угрожающе восставал над кустарником, над вибрирующей землей, отбрасывая вглубь леса черную тень.

Всадник пытался утихомирить коня, но безуспешно – тот прыгал, отталкиваясь передними ногами, словно очень развеселился или ополоумел, и пытался аплодировать потешному медведю, да не было чем, а медведь тем временем уже опустился на четыре лапы, прерывая свой рев, но вновь возобновляя и, ловко переставляя лапы, бросился к всаднику с единственной целью – разорвать на части и его, и его коня.

– Прыгай с лошади, идиот! Уйди!

Раздался выстрел. Пороховой дым сделал видимыми складки воздуха.

Горбоносый выстрелил в воздух, но медведя это не спугнуло.

Кто-то завопил.

Черноногий, как сумасшедший, бегом, с ребенком за спиной, раскинув руки над головой, выскочил из царапающихся кустов и рванул к медведю, так что со стороны наблюдающим показалось, он признал в нем старого приятеля и намеревался заключить его в горячие объятия.

Всем своим существом черноногий издал столь воинственный и исступленный вопль, что медведь застыл до последнего волоска на шкуре, как парализованный. Индеец подскочил к медведю достаточно близко, размахивая руками, и откуда-то из глубины его резонирующего человеческого желудка происходило несмолкаемое и страшное животное клокотание, так что ошарашенный медведь, очень скоро выйдя из глухого оцепенения, поспешил скрыться в потемках.

Вопль дикаря оборвался.

Весь мир заполнила звенящая запоздалыми выстрелами тишина, которая стремилась обрести все новую и новую форму покоя всякий раз, когда в нее врывались посторонние нездешние звуки. В тишине то смолкали, то опять пробуждались голоса напуганных животных и птиц, сообщающихся между собой; и только младенец с удивленными глазами спокойно молчал, пока скаут опустошал вслед убегающему медведю каждую из камор своего револьвера.

Горбоносый торопливо подъехал к нему на лошади и, когда задымленный курок стал вхолостую клацать, взводясь и опускаясь, он схватился за ствол и потянул руку с оружием вниз.

– Из ума выжил, парень?!

– Вы почему не стреляли? Струсили, что ли!? Надо было убить эту тварь! Свинцом ее накормить! В морду и в пасть стрелять!

– Утихомирься, вояка! Ты мне очумелой стрельбой своей мальца пугаешь, а если он слезы лить начнет, то я чертовски рассержусь.

Скаут проглотил свою злость:

– Ладно, понял… Понял. Черт…

– Умница.

Всадники выехали на равнину, где переждали ночь, насторожившись и вслушиваясь в перебивающиеся приглушенные хлопки, похожие на звуки перестрелки в отдалении. Небо словно высеченное из куска скалы оттенка ляпис-лазури с месторождениями самородных кристаллов звезд. На ночь они разбили лагерь, а с рассветом продолжили путь.