Table of Contents
Free
Table of Contents
  • Глава 11. Горе рожающим
Settings
Шрифт
Отступ

Глава 11. Горе рожающим

Они разместились для ночлега в просторном помещении на втором этаже. За индейцем пришла молодая девушка в темно-зеленой юбке, торопливо оправляющая потерявшую белизну кофточку. Ее бледное лицо цвета миндального молока слегка пунцовело от прилившей в волнении крови. Мужчины разглядывали ее с любопытством. Черноногий держал на руках закутанного младенца, когда они уходили – и мужчины из единственного окна со второго этажа наблюдали, как две фигуры идут по темной улочке к дальним постройкам.

Кареглазый снял сапоги и поставил у кровати. Кровать представляла собой каркас и матрац.

Кареглазый устроился на нем и напряженно глядел в потолок. На соседней койке лежал горбоносый в той же позе, но в сапогах, положив руку с пистолетом на грудь и надвинув шляпу на глаза. Кареглазый последовал его примеру.

Спустя некоторое время ему стало жарко, и с каждой минутой становилось только жарче, словно он горячечный больной, которого накрыли перьевым одеялом, а сверху еще одним, а затем – третьим, пока он не стал задыхаться.

Он взмок, по лицу струился пот, под барабанный бой и воинственный аккомпанемент удушливой жары у него перед глазами начали выстраиваться необъяснимые картины.

Навстречу ему из темноты выдвигалась странная меблировка, и вроде бы он узнавал в ее смутно соблюденном порядке просторную комнату отчего дома с большими окнами, из которых открывается вид на вспаханное поле. Мерцали зажженные свечи на сервированном столе.

Головы родителей и двух сестер, склоненные в предобеденной молитве.

Они молились о кареглазом, и он слышал их речи и видел богословов в белых накрахмаленных клобуках, в гиматиях поверх длинных хитонов, держащих благовестие в одной руке, а в другой – масличную ветвь.

Сам Христос-спаситель спускался с небес в ослепительном сиянии божественной мандорлы. На разукрашенном амфитеатре неба ангелами разыгрывались удивительные зрелища. Плыли позолоченные ларцы, слегка приоткрытые, из них лучился гипнотизирующий свет невиданных драгоценностей, а по краям наружу выпадали, как цепи, окровавленные бусы и епископальные убранства, и апостольские каноны. И повсюду, куда бы кареглазый ни глядел, оживали чудесные картины.

Вереницами вдоль немыслимых горизонтов протягивались факелы и сверкающие копи, что пестрели алмазами, как клыки в разверстой кровавой пасти мифического чудовища. Мимо его взора проходили проклятые династии и канувшие в небыль племена, и прямо в воздухе складывались магические круги, словно чья-то незримая рука придвигала к нему эти зловещие фигуры одну за другой. Они связывались в кольцеобразные переплетения и меняли форму свободно, как огонь.

Кареглазый зажмуривался и, стиснув зубы, сучил ногами по матрацу.

– Эй, проснись! Прекращай ерзать.

Горбоносый тряхнул его за грудки. Кареглазый проснулся. Он сел на матраце и снял с себя насквозь пропотевшую рубашку. Посмотрел на горбоносого, чьи оловянные глаза блестели как две капли агиасмы.

– Прекрати действовать мне на нервы! – буркнул маршал. – Хочешь устроить пляску духа, иди под открытое небо.

Он вернулся на свою койку.

– Ты по дому тоскуешь? – спросил кареглазый спустя какое-то время.

– У меня нет дома, ночую – где гладко постелится.

– Ясно. Слушай...

– Что, парень?

– Ты когда-нибудь видел, как лес рубят?

– Нет. Но я от знающих людей слышал, что на хорошую заточку топора уходит больше времени, чем на сруб самого дерева.

– А я вот вспомнил, как мы с отцом однажды пришли в лагерь лесорубов. Нам надо было деньжат на дорогу. Отец мой руку потерял и дело свое, и мы подыскивали лучшее место для жизни. Мужик, что нас представил главному, сказал, мол, вот однорукий папаша и сынок его. Ищут они, где им деньгу зашибить. Сказал, что порознь, мы, может, непригодны, но вдвоем сойдем за одного или хоть бы за полчеловека.

Кареглазый прервался, поглядел на маршала, пытаясь понять, не уснул ли он еще, а потом продолжил:

– Народ тамошний вроде проявил к нам интерес. Хотели поглазеть, по-видимому, что будет. Главный у них был такой здоровенный и тупой детина. Походил вокруг нас, сложив руки за спиной, и помычал с самодовольным видом. Потом громко сказал отцу, мол, мистер, паренек-то ваш, на мой взгляд, сделан из древесины второго сорта. И тут остальные расхохотались. Отец потрепал меня по волосам, чтобы я не обижался, но я видел, что сам он – в бешенстве. И вот нас приняли на работу. Меня подтягивали на веревках, чтобы рубить деревья в местах, до которых трудно было долезть. И с каждым взмахом топора щепки липли на вспотевшее лицо, и я понимал, что мужчина должен быть жестче древесины, которую он взялся рубить.

– Ты, видать, не шибко жесткий.

– Наверное.

– Вот и получается, что дерево рубит тебя не хуже, чем ты его.

Кареглазый сказал:

– Я взялся рубить дерево, которое мне не по силам. Да еще и тупым топором и со сломанными пальцами.

– Тут ты верно заметил. Не по силам. К тому же, парень, месть дрянное занятие. Это палка о двух концах, и если схватишься не за тот, то путь твой будет короток, как девичья память.

– Тут и не поспоришь.

– Согласен?

– Наверное.

– Вот и славно.

Кареглазый поворочался:

– Не пойму.

– Что?

– У тебя сон спокойный.

– Да.

– Как так получается?

– Я просто научился оставаться неподвижным. Но сны мои кошмарные. Каждую ночь я умерщвляю своего отца.

– Не знал, что у тебя есть отец.

Горбоносый негромко рассмеялся:

– А я, по-твоему, от святого духа и девственницы?

– Я не про то.

– А про что?

– Думал, ты... А, неважно. Так что там за кошмары?

– А с чего ты взял, что я буду перед тобой выворачиваться?

– Все равно не спим.

– Наверное.

– И за что ты его убиваешь?

– Кого?

– Отца.

Горбоносый помолчал, потом заговорил с большой неохотой:

– Он чем-то заболел. Помню, что он бледный и худой был. Мокрый от пота. Трясся от боли. Какая-то жуткая зараза его обескровила как громадная пиявка. А я шепчу ему на ухо, что убиваю не из сострадания, но потому что ненавижу. И даже теперь, когда он уже давным-давно мертв, я постоянно вижу то утро во сне, только оно – есть ночь, а я вынужден душить мертвого отца. Снова и снова. Каждую божью ночь, но он отказывается умирать.

Кареглазый промолчал и отвернулся. Из комнаты в конце коридора захрипел голос.

– Кто-нибудь! Вы здесь? Дайте мне воды! Я умираю от жажды, ради Христа!

– Боже, опять…

Началась недовольная суета.

– У кого-нибудь вода есть?

– Была где-то.

– Воды, пожалуйста!

– Господи. Может, пристрелить его, чтобы не мучился?

– Дайте ему воды, черт возьми! – сказал кареглазый.

– Сам давай. Я туда не пойду.

– Он же твой друг.

– Не мой, уже нет… Он покойник.

– Давай мне свою флягу. Я свою воду выпил.

Чернокожий неохотно протянул кареглазому флягу со своей койки:

– Пусть заткнется, спать мешает.

– Он вам жизнь спас, – заметил горбоносый. – Хороша благодарность.

– Пусть лучше мне выспаться даст, иначе что толку от спасения…

– Ублюдок.

Прошептал кареглазый, вышел из комнаты и прошел по коридору, скрипя половицами. С лязганьем приоткрыл дверь.

– Можно?

– Что? – спросил мужчина, лежавший на кровати.

– Я воду вам принес.

– А ты кто?

– Сам не знаю, – ответил кареглазый.

– Убить меня пришел?

– Что?

– Убить меня пришел?

– Нет.

– Хорошо, с этим я и сам справляюсь.

– Вижу.

Раненый мужчина сглотнул:

– У тебя, малой, пить есть?

– Да, я же сказал.

Он прошел в комнату и дал мужчине выпить из фляги.

– Вот благодарю так благодарю.

– Я пойду.

– Стой. Сядь.

Кареглазый придвинул табурет и сел.

– Зовут тебя как?

– Меня?

– Не тебя, а того мужика, который у тебя за спиной.

Кареглазый обернулся и оглядел пустую комнату.

– А ты туповат. Но вот тебе крест, я имя твое в могилу унесу.

Оба посмеялись. Мужчина спросил:

– Ты, все-таки, кто?

– Сам не знаю. Просто никто.

– Вот и я не знаю – кто я. Мой тебе совет добрый, лучше поскорее узнай, кто ты. Пока не кончил как я.

Ковбой кивнул:

– Постараюсь.

– Ладно. Старайся. Черт… Где я?

– В богом забытой дыре.

– Похоже на то. А как я тут очутился?

– Я и мои приятели тебя привезли.

– Да?

– Да. Ты по нам стрелял.

– Не помню.

– Удобно.

– Но я просто так не стреляю в людей.

– Ты убил мужика в прерии?

– Какого-такого мужика?

– Не знаю. Мы труп нашли.

– А, черт… Нет, – пытаясь вспомнить, о чем речь, сказал мужчина. – Нет, не я. Это другие. Покойник тот с нами был.

– Ясно.

– А где мои дружки? Они, вроде, мне за помощью отправились.

– Спать легли. Вряд ли они собирались возвращаться.

– Черти. Но я на них не в обиде. Нет, сэр.

– Они живы-здоровы.

Мужчина, потея, напряженно проговорил.

– Ну и хорошо. Оружие есть у тебя?

– А тебе зачем?

– Надо. Так есть или нет?

– Да.

– Какое?

– Отцовский винчестер.

– Большеватое. Мне бы что попроще, но выбирать не приходится. Он заряжен?

– Всегда.

– И рука у тебя на стрельбу набита?

– Более-менее.

– А людей убивал?

– Стрелял по ним, может, кто и умер под моими пулями.

– А если еще одного попрошу убить, не откажешься?

Кареглазый отклонился:

– Кого?

– А ты, малой, и вправду звезд с неба не хватаешь.

Кареглазый промолчал.

– Сколько тебе лет?

– Девятнадцать.

– У тебя и семья есть?

– Да.

– Отец и мать?

– Да, отец и мать.

– И больше никого?

– Есть старшая сестра и младшая сестра.

– А дети у тебя есть?

Кареглазый покачал головой: 

– Нет.

– Почему?

– Молод еще.

– Ты еще молод, но уже ощущаешь.

– Что ощущаю?

– Сам знаешь.

– Знал бы, не спрашивал.

– Ощущаешь, что недостаточно жив. Но уже не надышишься перед смертью.

Кареглазый усмехнулся:

– Это ты ощущаешь, а я жив-здоров.

– Возможно. Но я умираю с этим, а ты живешь. Вот между нами разница.

Кареглазый промолчал.

Мужчина посмеялся:

– Чья участь хуже, твоя или моя?

– Твоя.

– Может и моя. Если я не ошибаюсь, ты возомнил, будто у тебя силенок хватит, чтобы самому по себе жить.

– Самому по себе?

– Да. Самому по себе.

– Не пойму, что ты имеешь в виду?

– В одиночку. Самому по себе. Без причины. Без смысла. Без того, чтобы тебя тянули за уши. Не ставя никому никаких условий. И принимая этот дар, каким он тебе дарится. Из рук умирающего.

Кареглазый смутился:

– Какой дар?

Мужчина смотрел в потолок.

– Человеку хочется уйти туда, где он почувствует себя живым, разве нет?

– Не знаю…

– Мне хотелось. И тебе хочется. Но ты не чувствуешь этого. Всюду, куда не пойди – ты мертв. И окружен тишиной. Ничего не меняется. Вокруг только плоды твоего бесчувствия. Унылая серость мертвого мира. Так или нет?

– Нет... Не знаю…

Кареглазый мотнул головой. За окном шептал ветер. Ороговевшие статуи деревянных людей, загрунтованные птичьим пометом. Ломкие люди из ногтей. Под защитными покровами. Окаменевшие и поросшие быльем. Он видел их по пути. Они везде. Как замшелые камни на луизианских болотах. Бесплодные жизни моллюсков в молитвенной раковине. Бесконечная молитва однорукого отца.

– Вот кто мы есть такие. Мы молимся и застыли в молитвах, как соляные столпы. Души как бескрайний солончак. Все, что приходит в нас – умирает в нас. Как соляной рассол, испаряющийся в теплых лучах солнечного света...

Кареглазый сказал:

– Все люди одинаковые.

Мужчина глядел на него молча, потом кашлянул и спросил:

– Одинаково мертвы?

– Да. Одинаково мертвы.

Мужчина улыбнулся:

– Это потому что мы не движемся туда, куда идем. Этот факт объясняет все. Объясняет, почему мы не можем дойти и почему умираем раньше, чем дойдем. И умираем посреди нигде, вот как я умираю. Посреди проклятого нигде! В богом забытой дыре, по твоим собственным словам.

Кареглазый сказал: 

– Я пойду.

– Куда? Посиди минуту-другую.

– Ладно.

– Порядочный ты парень.

– Если ты так говоришь.

– Тебя по имени как звать?

– А тебя?

– Джим Две Жилы или Двужильный Джо.

– Ты с таким именем родился?

– Рождаются, парень, с натурой, а имя после догоняет. Индейцы это понимают.

– Ясно.

Мужчина повернул голову и шевельнул рукой. На комоде в углу лежала кобура с флотским кольтом.

– Это мой?

– Твой.

– Забавно.

– Что?

– Хочу, чтобы ты меня застрелил.

– Тебя, по-моему, уже один раз застрелили.

– Это ты верно сказал. Но если всерьез, я хочу…

– У тебя какие шансы?

– Без доктора в этой дыре? Думаешь, мои дружки со мной будут таскаться. Я им седла кровью замараю с пулей в печенках.

– В кишках.

– Неважно.

Кареглазый спросил:

– Ну застрелю… А потом что?

– Самому любопытно, малой. Но один не узнает того, что узнает другой. Это убийством не будет. Не уверен, будет ли это самоубийством. Но я одной ногой уже на том свете стою. Одна пуля всего-навсего. Я заслужил одну пулю. Каплю свинцовой воды, отлитую в безупречной форме. Если ты меня обратно вытащить не можешь – то хотя бы помоги старику через порог переступить.

– Ты не старый.

– И на том спасибо.

– Не за что.

– Все уже решено давным-давно. Ты и я. У меня кишки перемешаны. Сколько я еще промучаюсь? Ублюдки! Едва ноги унесли от них. Эти мерзавцы по нам стрельбу открыли как по животным. Без предупреждения. Без словца единого. Как по зверям.

– Может, за вами какой грешок тянулся?

– Грешок. Я не знаю… Не помню. Может и тянулся. Страшно тебе?

– Мне?

– Да.

– А должно быть?

– Мне страшно. Но меньше, чем я ожидал. У меня есть дети.

Кареглазый спросил:

– За ними есть, кому приглядеть?

– А что?

– Ничего.

– Ты им в отцы напрашиваешься?

– Я просто спросил.

– Просто спросил?

– Да, просто спросил.

– Ничего просто так не случается, малой. Заруби себе на носу.

– Ладно.

– Послушай вот что. Этому миру не нужны его собственные дети, а мои – чужие. Ты понимаешь, мои дети – это чужие дети.

Кареглазый промолчал.

– Какую глупость сотворил, господь не помилует. Глядел на своих детей и кажется, что голыми руками их умерщвляю. Зачал кровушку. Не поймут, что их отцы – есть их убийцы. Уповай на то, что и твои дети не поймут. Никогда не поймут. Иначе худо тебе придется, ты поверь. Худее некуда. И вместо лжи и благодарности получишь правду-матку. Нас всех убили наши отцы и наши матери. Горе рожающим и беременным! И питающим сосцами в те дни!

Мужчина отдышался. Кареглазый смотрел на его бледнеющее лицо.

– Я ведь их каждое утро умерщвлял, – продолжил он. – Когда они просыпались с сердцами, преисполненными ложных надежд. И каждую ночь я голыми руками душил их, когда они засыпали. Это настоящий мрак. Я ежедневно умерщвлял своих детей. Это то, что я с ними сотворил – когда позволил себе иметь детей в этом мире.

Кареглазый не знал, что ответить. Он поднял глаза на окно, за которым ему померещилось чье-то лицо, составленное из листьев и ветвей.

– Я их убийца, – прошептал мужчина на кровати. – Я убил их собственными голыми руками. Я глядел на них, а видел только будущих мертвецов. Они улыбались мне! Отцы учат своих сыновей быть благодарными им… За что?

– Не знаю, – ответил кареглазый.

– За то, что они убивают своих сыновей! Мои дети… Их кровь, которая уже пролилась или еще прольется, на моих руках. Это самое омерзительное чувство моего отцовства. Я никакой не отец, я не господь бог, а просто-напросто убийца. И ты будешь им. Вот какой грешок за мной. А все прочее, что я творил – это ерунда. Сущая ерунда.

Кареглазый не ответил.

Мужчина посмеялся

– Со мной еще трое были, двое чернокожих и двое белых. Они просто напуганы. Одного убили на месте, а я пулю словил – но ради чего? А вот оно! Долгое время земля творилась, чтобы к этому часу прийти. Мои поступки и твои поступки. И все яснее ясного, как на ладони. Ну хватит болтать. Стреляй, а потом, если мозгами дорожишь, возвращайся домой к своей родне. Не становись как я, тогда, может, и не кончишь как я.

Оба помолчали, ибо не могли пересилить безмолвие. Словно маленькими словами, что были произнесены, себя исчерпала сама ночь – и не оставалось во всем мире ничего, что было неизреченным.

– Ну, облегчишь участь мою? Или мне и дальше зазря простыни кровью марать?

Кареглазый судорожно сглотнул, утер ладонью вспотевший лоб. Он ощутил себя слабым, беспомощным. Откуда-то снизу раздались голоса и послышался топот.

– Что там?

– Не знаю.

– Ну так узнай.

– Я вернусь, – отозвался он коротко и вышел в коридор.

Горбоносый, втягивая живот и поправляя ремень, направлялся за народом, все были вооружены. Чернокожий быстро схватил с матраца и надел свою шляпу, движением большого пальца подтянул тесьмы подтяжек на плечи и вытащил револьвер из кобуры на поясе.

– Индейцы лошадей срезают! – крикнул сын ирландца снизу.

– Вот сучьи дети! – с задором рявкнул лысый, стуча деревянной ногой по полу.

Горбоносый, скаут и кареглазый устремились вниз. Ирландец переместился в другой конец комнаты с ружьем. Вытащил из подвешенной кобуры на ремне, обмотанном вокруг гвоздя, свой револьвер.

Жутко бранясь, он оттянул курок и направился к выходу из дома. Горбоносый, сын ирландца и двое чернокожих последовали за ним, а последние на ходу хватали винтовки в коридоре и, выглядывая из проема, заряжали их.

Кареглазый спохватился, что оставил свой винчестер в чехле, прилаженном к седлу, а седло – при въезде в конюшню.

– Берите наши ружья! Покажем этим индейским недоноскам! – крикнул лысый, толкая плечом дверь и впуская в дом ветер и запах реки.

Кареглазый вооружился мушкетом и поторопился к окну. Снаружи было темно.

Он сумел различить смутно очерченные силуэты всадников, вооруженных копьями, луками и винтовками и восседающих на неистовых конях с большими светлыми глазами. Животные клокотали как адские гончие, гоготали и остервенело рвались в мнимый бой. Их силуэты, казалось, просвечивали, переходя один в другой, как призраки в какой-то театральной мистерии. Улица вдалеке утопала будто на дне колодца, тускло освещенного луной. Земля задрожала, послышались иноязычные вопли.

Кареглазый перекрестился.

– Чертовщина! – сказал скаут.

– Какого дьявола вы штаны протираете у моих конюшен, скотоложцы чертовы! – крикнул лысый. – Ищете, где бабы подешевле!?

Кто-то вышел из соседнего дома с револьвером и фонарем. Другой вышел из конюшни. Кареглазый прищурился.

Мужчина был похож на индейца. Высокорослый и широкоплечий. На запястье браслет, волосы смолисто-черные и лоснятся, заплетенные в косу. Из одежды на нем был накрахмаленный пиджак, а из-под него торчал воротник ситцевой рубашки. Под короткими бриджами белели вычурные чулки и совсем чуждо смотрелись на нем мокасины. Индеец, очевидно прошедший через болезненную христианизацию, ступил в стремя уведенной из конюшни лошади, взялся за рожок и, оттолкнувшись пяткой, сел в седло столь просто и сноровисто, как делал тысячу раз до и сделал бы тысячу раз после – если бы этим дело не приняло дурной оборот.

Коротко прогрохотал револьверный выстрел.

Простреленный насквозь индеец, выпустив из легких непригодный воздух, подпрыгнул в седле. Из его груди выплеснулась красным фонтаном кровь. Налившееся свинцом тело замертво рухнуло вниз, подняв облако пыли. Нога дикаря зацепилась за стремя, и напуганная лошадь бросилась наутек, волоча прочь по улице кувыркающийся и вращающийся труп сквозь наступающую конницу разъяренных краснокожих.

– Матерь божья!

Кареглазый опустился на пол и зажмурился, когда послышались выстрелы.

Стреляли из винтовок.

В воздухе над ворвавшимися в поселение индейцами повис тонкой полупрозрачной вуалью пороховой дым, быстро рассеялся по ветру. Угнанные лошади переполошились, тощеватые, темно-каштановые, с желтыми мохнатыми впадинами промеж ребер, одни кружились на месте, другие рванули прочь. Земля забренчала под копытами двух десятков напирающих мустангов.

Индейцы на скаку зажигали факелы и швыряли на крыши домов. Немедленно загрохотало отовсюду из соседних строений. По ним лупили из дальних окон гремящие пистолеты.

Дом, в котором кареглазый находился, наполнился звенящими и вибрирующими мелодиями. Стены ходили ходуном, прибывшие индейцы в бешеном темпе палили по осыпающимся окнам. Скаут и белый мужик садили по ним из старинных мушкетов, после выстрела бросая их под ноги на пол и беря ружья, которые рядком поставили друг к дружке у стены.

– Эй, стреляй, ковбой!

Они делали по выстрелу без промаха в кроваво-красную воронку уличной пыли, высовываясь и чертыхаясь, а потом прятались за трещащими досками от канонады ответного огня. Из горящих домов уже выбегали люди, тоже горящие, они бежали к мустангам и вцеплялись в них, пытаясь стащить всадников.

Сын ирландца возился с давшей осечку винтовкой, истекая кровью от пулевого ранения в плечо. Визжа и вопя, погибла лошадь с отстреленным ухом и мозговым веществом, виднеющимся в открытой ране в черепе. Перекрикивающиеся индейцы спрыгивали со своих мустангов, врываясь с ножами и топорами в дома, из которых доносились вопли.

– Черт! Там черноногий!

Другие дикари скользили близко к земле и отвечали на стрельбу стрельбой из фитильных крупнокалиберных ружей времен гражданской войны. Третьи шпарили из однозарядных винтовок прямо с лошадей, у которых перекашивались от ярости и ужаса длинные пучеглазые морды со щелкающими зубами. Вереницей они метались в стремительно видоизменяющихся клубах пыли из-под копыт, перемещались там, менялись местами, как игральные карты или шахматные фигуры, составляющиеся в различные узоры, смутные расплывающиеся абрисы и мимолетные комбинации из вспышек, образов, криков и тел. 

– Просто стреляй, пацан! Стреляй, мать твою!

Кареглазый выстрелил. Кровь на улицах горела лазурью в свете луны, которая будто скорбела от потери единокровных с ней сыновей, что лежали, ползали, скалились, пытались стрелять из пустых винтовок по домам вокруг них, раненые, поднимались, брались опять за ножи и копья, хромая, прыгая на одной ноге, шли к дому, откуда по ним стреляли поочередно скаут и ирландец, и двое негров. Остальные индейцы один за другим под дождем свинца кто падали со своих исступленных кобыл лицом вниз, кто повисали на них, цепляясь за холку и утягивая животных за собой в кровь и грязь, словно от этого зависела их жизнь.

– Стреляй! Их все больше!

Скаут крикнул кареглазому, и тот неохотно высунулся из окна и наугад выстрелил из мушкета. Пуля попала случайному индейцу в лицо.

Кареглазый бросил мушкет.

– Пусть это прекратится! – крикнул он.

– Хватайте динамит! – рявкнул кто-то. – Поджигайте!

Кареглазый зажал уши.

Грохнуло.

Даже в темноте не было видно ни пламени, ни самого взрыва. Послышалось, как сыплются стекла. Индейцы, что еще стреляли с лошадей, застопорившихся посреди улицы, вдруг оказались на земле кто без рук, кто без ног; с полопавшимися головами, чье содержимое смешалось с крупицами чего-то, похожего на крупную картечь; с краснеющими дырами в груди, животе, на лицах. Кто обезумело кричал, кто невнятно бормотал, кто просто молчал, они лежали там как поломанные игрушки от взрыва петарды, деревянные и оловянные солдатики. Люди и кони вперемешку. Трепещущий воздух вокруг них постепенно окрашивался в розовую дымку.

Слышались звуки стрельбы, то возникающие, то прекращающиеся опять. Слышалось истерическое гоготание и осатанелое ржание искалеченных коней, которые стояли будто на подогнувшихся ногах или скользили на льду, и куски оторванных и отстреленных конечностей были раскиданы вокруг, как на изуверской скотобойне.

– Боже мой, – бормотал кареглазый, – боже мой…

Горбоносый крикнул: 

– Там черноногий! Ребенок, черт подери!

В отдалении слышались истошные крики детей и надрывистый женский плач, несколько человек с ведрами, глухие к мольбам о помощи, спускались к реке, чтобы погасить пламя, расползающееся по крышам домов и пожирающее их имущество.

Горбоносый, скаут и двое чернокожих, вооруженные револьверами, метнулись на улицу, отстреливая оставшихся дикарей.

– Сюда!

Вчетвером они ворвались в помещение, откуда слышался плач.

Женщины, покачиваясь, как умалишенные, прижав к себе плачущих детей, согнулись в сырой тени пугающей окровавленной формацией чего-то чудовищного, чья родословная будто бы ведется от самого дьявола. На все их обличье была отброшена страшная живая тень, из-за чего причитающие женщины напоминали обгоревшие останки человеческих тел.

Помещение залито кровью и завалено трупами. Горбоносый выругался:

– Черт…

В мерклом свете из дверного проема обрисовалась его фигура. В доме, как на авансцене, в карикатурных позах, словно это безобидная детская игра или комическая театральная инсценировка, лежали искромсанные трупы нападавших индейцев.

Черноногий, медленно моргая птичьими глазами, возвышался над ними среди сказочных декораций этой жуткой апокалиптической мистерии подобно охряному апостолу. С тяжелым обагренным распятием в одной руке и пятизарядным кольтом патерсона в другой.

Он был окроплен мученической кровью убитых и истерзанных, и все лицо его было как экзотическая маска, а наряд теперь напоминал яркое карнавальное платье, как если бы он возвратился с какого-то страстного безумного торжества, свидетельствуя само кровавое воскресение Христово.

– Будь я проклят, – пробормотал за спиной горбоносого скаут. – Это бойня... Это же… Чертова скотобойня!

Когда черноногий, перешагивая через изрубленные тела, уронил на пол глухо брякнувшее распятие и вышел под открытое испещренное звездами небо, то ступал он босяком по земле, где перемешались все оттенки красного.

Горбоносый, отступивший с его пути, спросил:

– Где ребенок? Он жив?

– Я спас их. Всех. И женщин, и детей.

Скаут сплюнул:

– Спас, как же, – пробормотал он. – Кроме тех, кого умертвил. Всех не спасешь. Черт подери… Ну и бойня.

Ирландец с ружьем в одной руке и револьвером в другой направился, ковыляя на деревянной ноге, к индейцу, который медленно умирал под тяжестью застреленной лошади.

– Ну? – спросил он, поставив ногу на живот кобылы. – Вот оно, американское правосудие! Вот он – мой шестизарядный вразумитель!

Народ, что бегал с ведрами, уже влезал на крыши по подставленным лестницам и тушили огонь.

– А ты что? Эй, смотри на меня! – лысый ткнул умирающему индейцу револьвером в рану на плече. – Хотели вернуть, что ваше? Бери, вот оно! Земля не моя, это ты пытаешься выговорить? Побереги дыхание. Да, может, не моя земля... Но знаешь, дружище? Она и не ваша. Воздух не мой? Но ведь я дышу им! И земля не моя? Но ведь я топчу ее ногами! Вернее, одной ногой топчу ее. И небо над головой не мое? Но я задираю голову и гляжу на него. И знаешь, друг мой, я вижу его ничуть не хуже, чем твой дикий народ. Вот так вот… Здесь все ничейное, в этом мире. И каждому может перепасть то, чем довольствовался другой. Вы тут пожили, а теперь и я поживу. И некому запретить мне вдыхать воздух и пить воду. Где твой бог? Он взял у тебя и дал мне. Твой бог мой слуга. Умри с этим знанием, красный.

Лысый направил ружье ему в лицо, ухмыльнулся и выстрелил.

С ранней зарей, отыскав разбежавшихся лошадей, они вчетвером собрались продолжить путь.

Кареглазый перекинул через плечо длинный ремень увесистой сумки. Взял короткоствольную винтовку отца, из которой застрелил женщину. Застегнул ее в чехле, а лямку чехла зацепил за рожок. Поглядел сначала на скаута, который перезаряжал свой декорированный револьвер и бормотал слова из нагорной проповеди, а затем на горбоносого. Тот прислонил к уху старенький довоенный кольт, как сформированную чудесными морскими силами раковину, медленно и аккуратно прокручивая барабан и вслушиваясь в короткие клацанья и щелчки.

Кареглазый кашлянул в кулак и снял шляпу. Горбоносый глянул ему в глаза, зажал ноздрю большим пальцем и отсморкнулся, втянул живот и поудобнее приткнул сбоку взятый у мертвого индейца револьвер, после чего угрюмо харкнул на темно-красную землю, окрашенную всеми оттенками восходящего солнца.

– Я с вами не иду, – сказал кареглазый.

Скаут посмотрел на него.

– Вернусь домой. Достаточно уже дел наворотил.

– Интересно бы послушать, каких-таких дел.

Горбоносый ответил:

– Ну бог с тобой. Так и должно быть.

Кареглазый отцепил лямку и протянул горбоносому винтовку, а затем и патронную сумку.

– Используй по назначению.

– Уверен?

– Да.

– А отцу что скажешь?

– Скажу, что другу подарил. Ты ведь мой друг.

Горбоносый посмеялся:

– Если кто спросит про одежки, ответь, что в прериях идут только свинцовые дожди.

Кареглазый запрыгнул в седло, смерил взглядом бронзовую фигуру индейца. Стоическое, благородное и непримиримое лицо. Кареглазый ощутил, что его собственные идеалы уже давным-давно поколеблены, а жизнь – непонятна ему. Тело его труха и тлен. Внутренности окаменели и покрылись мхом, в особенности – его сердце. Одет он в попорченную ветошь, а все, что вдыхает – есть прах земной. Его пища с прелью. Он нищий духом и утратил волю. Живет плотью и предназначен разложению. Даже если существует нечто, называемое душой, оно отправится в землю вслед за его телом. Но этот индеец не такой, как он. Вот человек, научившийся от животного. От почвы он принимал в дар семя. От воды принимал в дар воду. От огня – жар. От воздуха – дыхание. Только от неба не имел нужды брать. От царства небесного происходящий и не помнящий ничего, кроме жизни. Сын для отца и отец для сына. И отец для него только отец. И он для отца только сын, не ведающий, что за этими словами дьяволом стоит первородный грех прародителей человеческих. Ему известна только любовь, божья и человеческая – и все, что это дитя творит, является проявлением этой магической и сверхъестественной любви. И потому оно не совершает злодейства в чистом сердце своем, и не пачкается пороками, и не услаждается сладостями, и не брезгует горечью. И глаза его, как две птицы, приучены к небу и свободе, ибо взгляд его вскормлен был грудными железами млечного пути. Созвездием волчицы, к чьим сосцам он с жадностью приникал. И это дитя есть чудо господне.

Оно претерпело утомительные сны, от которых страдают страстотерпцы и грешники, и оно не соблазнилось стезей отступничества. Не напугалось всесильного дьявола, чье имя невежество, и хотя его пытались развратить до такой степени, что оно должно бы совершенно утратить человеческий вид и предстать на божьем суде в столь непотребном обличье, что осталось бы неузнанным даже перед лицом творца людского, оно не развратилось, это дитя, это чужеродное творение. Оно научилось богу. Вот его история. И вот ее конец.

Кареглазый посмотрел на черноногого сконфуженно и, не зная, что сказать, кивнул и в молчании отвернулся. Отыскал ступней стремя и легонько тряхнул поводья. Уверенно повел лошадку навстречу туманному утреннему рассвету, из которого уже не вернулся.